Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 77

Утром в палату быстрее обычного вошел озабоченный чем-то врач. Тяжело дыша, присел у койки, положил пухлую ладонь на жилистую кисть Степановой руки.

— Вот что, капитан… Тебе надо эвакуироваться. Уходят последние транспорты. Будем надеяться…

— А вы?

— Что я? Я человек здоровый, — доктор вдруг раскашлялся и прижал к груди ладонь. — То, что одышка малость одолевает, ничего не значит. Я-то врач, знаю степень опасности.

Смотрел Рудимов на доктора и не верил его словам. «Сердце сдает, а хорохорится…» «Железный доктор» — так больные в шутку прозвали своего врача — то ли за пристрастие к жесткому режиму, то ли за крепкие нервы. Говорят, оперирует, отхватывает руки, ноги — глазом не моргнет. Да и сам к себе беспощадный.

Словно перехватив эти мысли, доктор с нарочитой официальностью закончил:

— Собственно, речь идет не обо мне. Завтра утром всех вас отправим. Будем надеяться, — окинул всех взглядом, поклонился и вышел.

Степан, не то прося, не то требуя, пробормотал вслед доктору:

— Уйду только с последней оказией.

Утром на второй день врач согласился повременить с отправкой. Но к вечеру изменил решение и вновь напомнил, что завтра будут все на корабле.

Палата опустела. Остался Степан вдвоем с мичманом — боцманом эскадренного миноносца. Тот тоже решил оставаться в городе, пока его корабль стоит в бухте.

Ночами в давно не топленной палате тянуло сырым холодком осени. Когда ночью наступала тишина, по полу с писком метались крысы. Но как только с улицы докатывался охающий раскат, они испуганно шарахались под пол и замирали. Мичман громоподобно смеялся:

— Поди же ты, несмышленая тварь, а тоже разумеет, что значит бомбежка.

Капитан и мичман почти не спали. Оправдывая свой отказ от эвакуации, боцман хмурил желтоватое, похудевшее лицо и доказывал отсутствовавшему врачу:

— Ты, мил человек, детишек, женщин перво-наперво отправь. А мы, мужчины, уж как-нибудь и на карачках выползем из ада.

Но под вечер в палату вошли четыре рослых санитара, молча уложили на носилки Степана и его соседа мичмана и отправили на машину. Оттуда — на эсминец.

На верхней палубе вповалку лежали раненые. Их еще не разместили по каютам. Рудимов остановил взгляд на мальчишеских ковыльного цвета вихрах. Лица не видно. Но как знакомы эти выцветшие волосы…

— Братки, положите меня рядом с этим, — попросил Степан санитаров. Те перетащили. Приподнялся, наклонился и чуть не вскрикнул: Малыш!

— Димка, давно здесь? — тормошил Степан соседа. Но тот не откликнулся. Без памяти. Рудимов схватил остановившийся рядом белый халат:

— Ему плохо. Дайте ему чего-нибудь.

— Не беспокойте человека, капитан. Ему только что введена инъекция. Будем надеяться…

Халат поворачивается. Степан с великой радостью узнает «железного доктора». Даже в этом хаосе стонов, слезных просьб раненых и неумолимых распоряжений команды он сохранял деловую, спокойную сосредоточенность. Узнал Рудимова, скупо улыбнулся и приказал санитарам:

— Отправьте капитана в тринадцатую каюту. Туда же и его товарища.

Димка пришел в сознание. Рассказал новости — кто погиб, кого перевели. Его ранило на аэродроме при бомбежке. Полк переброшен на Кавказ.

— Значит, и нам туда курс держать, — сразу определил Степан.

Нога его еще в гипсе, голова и руки — в многослойной марле. Искоркин тоже весь забинтованный, не может передвигаться. Лежали в одной каюте и прислушивались к тому, что творилось наверху. А там шел бой.

Сразу при выходе из бухты на эсминец набросились Ю-87. Димка и Рудимов определили их по надрывно ноющему гулу. Оглушая ревом, они раз за разом сваливались в пике. В каюту долетел многоголосый вскрик:

— Сбит!!!

Но радость напрасна: «юнкерс» лишь имитировал падение и на малой высоте сбросил бомбы. Осколки хлестнули по бортам и палубе. Степан даже от переборки отодвинулся:

— Смотри, идиот, в воздухе не убил, а в море прикончит.

Жаль, Рудимов не запомнил имени командира эскадренного миноносца. Как сейчас, он видит перед собой безусого капитан-лейтенанта — молодого, с тонкими чертами лица, в новенькой блестящей тужурке, при всех орденах.



Он хладнокровно выводил эсминец из-под ударов, добивался безропотного повиновения всех своей воле. Сделать это, когда люди корчатся в муках, умирают от ран, не так просто. Видимо, на всех — и на экипаж, и на пассажиров — неотразимо действовала сила его духа. В коридоре матросы переговаривались:

— Наш-то при всех регалиях. Как на параде.

— Силен мужик…

Многие — и военные, и штатские, — глядя на командира эсминца, впервые тогда осмыслили великую силу дисциплины. Именно она спасла корабль. Послушные воле одного человека, все безответно делали свое, точно определенное дело. Корабль искусно маневрировал, уклоняясь от ударов. Раненые и те молчаливо терпели боли, и это предупредило панику. Санитары поспешно уносили выбывавших из строя, а на боевые посты без промедления становились другие.

Артиллеристы подожгли один самолет. В наступившей темноте он горел так ярко, что, падая на взморье, высветил корабль. Но лишь на мгновение. «Юнкерс» поглотила вода, и густые сумерки скрыли эсминец. Самолеты отстали.

С рассветом показался Новороссийск. После стольких тревог и опасностей люди не верили в наступивший покой. Всем раненым оказали помощь, выдали чистое белье. По трансляции зазвучала знакомая мелодия:

Транслировать песни приказал командир эсминца. В каюту к летчикам спустился госпитальный врач. Молча присел на койку и тоже затянул хрипотцой:

Все думали об оставленном Севастополе. Песня разбередила душу.

Для Рудимова Севастополь был боевой молодостью. Впервые по его улицам он прошел девятнадцатилетним юношей, только что окончившим летное училище. Там, на Приморском бульваре, встретил Тамару. Она приезжала к тетке на каникулы из Ленинграда, где училась в балетной студии… Что-то долго нет от нее писем. А может, и приходят в полк, но его, Степана, не находят.

О чем-то своем думал «железный доктор». Наконец, оторвавшись от невеселых дум, он ударил ладонью по коленке:

— Да, а возвращаться в Севастополь будем. Поздно или рано… Будем надеяться…

В репродукторе звонко прозвучал голос вахтенного офицера:

— Подходим к Новороссийску!

Засуетились санитары, готовясь снести раненых на берет.

ЖУРАВЛИ ТРУБЯТ ДОРОГУ

— Хочешь домой?

— Хочу.

— Летим.

— А я сам летать буду?

Палата проснулась в полночь. Не от орудийной пальбы и воя бомб. С этим тут свыклись. Ночь выдалась необыкновенно тихой. И вдруг кто-то сказал:

— Журавли…

Все, кто могли передвигаться, потянулись к распахнутому окну. Птиц не было видно, но где-то в сумеречной выси слышался трубный клич. Рудимов удивился:

— Странно — ночь и… журавли.

Сосед по койке, контуженный танкист, знающе пояснил:

— Так ведь днем-то невозможно пробиться — огонь кромешный кругом. Вот и пользуется ночной передышкой птица.

Давно умолк протяжный птичий зов. Но раненые не отходили от окна. Из палисадника тянуло йодисто-терпкими запахами дубняка и палых листьев. На пожухлой траве голубела холодная роса.

В Новороссийск причалила осень. Ее печально-радостному приходу выздоравливающие радовались и одновременно грустили. С наступлением ненастных дней обострились чувства. Все говорили, как о самом большом счастье:

— Скорее бы к своим.

Это означало — в полк.

Думал об этом и Рудимов. Конечно, хотелось домой съездить, жену повидать. Но только повидаться. С момента ранения он послал домой десятки телеграмм с одним и тем же текстом: «Все хорошо». И вот теперь решил написать первое письмо. Но как сообщить о том, что десятками ран пригвожден к больничной койке, о том, что вернется домой на костылях или на протезе?