Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 77



Летел за облаками. Земля угадывалась лишь по высотомеру да едва уловимым провалам в облаках.

И опять шел бой за минуты. Как их продлить, чтобы дотянуться до локаторов?

Для этого нужны время и запас топлива. Нелюбов идет на рискованный, но, пожалуй, единственно верный шаг: подобрав наиболее экономный эшелон, он выключает один двигатель. Странной бывает летная судьба: в том памятном полете он готов был собственную жизнь вдохнуть в заглохшую турбину, а сейчас сам лишил машину второй тяги.

После туго скрученного гула двух двигателей в кабине, кажется, наступило безмолвие. Григорий связался с аэродромом. Сообщил о работе машины.

Режим полета он выбрал правильный. На девятой минуте полета в неизвестности попал в лучи радаров. Они вывели его на аэродром.

Когда он спустился по стремянке на землю, ему показалось, что земля под ногами качнулась. Так бывает с моряками, сошедшими на берег: все еще чудится кренящаяся палуба. Он закрыл лицо перчаткой, тряхнул головой и медленно поднял отяжелевшие веки. «Интересно, что увижу первым — машину, человека, сугроб, ангар?..» Сам того не замечая, запрокинул голову и увидел белую бороздку инверсии — еще не растаявший след своего самолета. А чуть ниже белела заснеженная ветка сирени, усеянная… яблоками: то розовели комочки снегирей.

— Благодари фортуну!

Нелюбов повернулся на голос и увидел стоявшего рядом Хомутова. Понимающе кивнул. Тут же на морозе открыл планшет и на старой фронтовой карте сделал несколько штрихов-скобочек.

Богиня судьбы улыбалась ясному декабрьскому дню.

СОЛДАТКА

Елене Федоровне Терешковой —

матери «Чайки» посвящаю

Есть в русских селениях женщины… Нет, не только те, некрасовские, «со спокойной важностью лиц» и «походкой цариц». Наоборот, с красотою, может быть, и броскою, но не приносящей истинно женской, горделивой радости.

Стоит где-нибудь на окраине Зареченки избенка под соломенной или тесовой кровлей, с окнами, бессонно, день и ночь глядящими в степь, на дорогу. Избенка, может, даже и не старая, но так пригорюнилась, нескладно обставленная косым палисадником (давно не видала мужских рук — хозяин на фронте), сиротливо отступив от соседних изб, — того и гляди, кажется, печально качнет крышей. И так она похожа на свою хозяйку.

Та тоже не старая. Еще не отгорела огненная карь молодых глаз. Еще на кофточке до срока отрываются пуговки, застревая в нагрудных, туго натянутых петлях. Еще по ночам ей видятся молодые сны. Еще падкие до чужих жен мужчины провожают ее с завистливым сожалением и роняют раздумчиво, многозначительно:

— Солдатка.

Еще уязвленные ее здоровой, ядреной красотой соседки заговорщически судачат о ней. Но она идет гордая, независимая, даже чуточку с вызовом. Ей пока ни до чего. Она ждет мужа. Ждет солдата. И свое имя солдатка носит тоже с гордостью и каким-то трепетным, святым благоговением, будто слышит внутренний голос: «Смотри, жена, не оступись, не набрось малейшую тень на себя и на мужа». Его нет уже три года. Воюет где-то у Карпат. Но она готова ждать его всю жизнь. Лишь бы вернулся.



Для него она растит дочку. Маленькую свою копию. Свою крошечную сестричку, как назвал ее муж, впервые увидев за окном роддома. Да, он видел ее крошкой. А сейчас ей уже четвертый год. Говорит «папа», хотя его не знает. Но тоже ждет, как ждет мама.

Еще… Пока… Но вот в крайний дом постучался почтальон и, отвернувшись, будто виноват перед всем миром, протянул хозяйке синий конверт… И заплачешь ты навзрыд, солдатка. Кру́гом пойдет перед тобой изба, небо и степь с дорогой. Упадешь ты на землю и будешь горько поливать ее слезами. А поднимешься, встанешь на ноги седая. И быстро, за какие-нибудь дни, ты станешь иной, как и твоя вдовья изба: вроде ты и молодая, но так одинока без мужа, будто на всем свете одна.

Нет, к тебе придут добрые соседи. Попытаются развеять, разметать горе. Но оно долго не уйдет из твоего дома. И ты будешь выживать его сама. Не сразу. Исподволь. Работой. Удесятеренной лаской к дочке. Безотчетным недоверием к синей бумажке — похоронной: может, комиссар ошибся. Может, муженек-то жив. Перепутали документы. Схоронен кто-то другой. Не он. Пусть искалеченный, неузнаваемый — лишь бы живой, и ты будешь самой счастливой на белом свете.

Но вьюжным январским вечером к тебе постучался другой вестник печали — однополчанин мужа. Он на костыле и со шрамом через всю голову — седая полоса от виска до виска. Живет он за тридевять земель отсюда. Но заехал к тебе, жене своего друга, чтобы рассказать, как все было.

Он сам видел, как мина его свалила. Сам его хоронил. Село это в предгорьях Карпат. Близ виноградника, на склоне холма. Ты слушаешь молча, не плача. Но глаза твои гаснут от его слов, как огоньки в тумане. До сих пор ты еще верила в чудо. По утрам выходила в степь, на дорогу и с жадной тревогой надеялась: может быть, там, на горизонте, заклубится пыль под колесами полуторки, везущей солдата домой?.. А теперь и чуда ждать немыслимо. Поклонится тебе безвестный мужнин сотоварищ, оставит на память совместную фотографию и свой адрес: «В случае нужды какой — напиши. Не стесняйся. Мы с Иваном были, как братья». И уйдет, поскрипывая костылем. А ты останешься в неодолимом оцепенении…

Много, много дней будешь ходить бессловесная. Даже с дочкой — несмышленышем — словом не обмолвишься. Молча станешь будить, одевать, провожать в садик и уходить на работу. И там будешь молчать. Потому что тебе будет долго казаться: сказанное слово — кощунство. И люди с тобой будут немногословны. Не станут расспросами — сочувствием — теребить твою рану. Лишь иногда, проводив тебя где-нибудь на улице долгим грустноватым взглядом, старухи вздохнут сочувственно:

— Солдатка…

И смысл в этом слове уже иной. Нет прежнего колючего озорства-насмешечки. Нет женской зависти. Закипели в нем печаль, неразмыканное горе.

Может быть, и быстрее бы все забылось, зарубцевалось. Но надо же было случиться! Как-то вечером к тебе в калитку постучался путник. Взглянула и обмерла: он! Он, твой Иван! С того света вернулся. Подбегаешь, вскрикиваешь и… отшатываешься. Нет, это не он. Прохожий. Просит воды напиться. В темноте многие люди похожи. И потом ты опять, уже сама того не желая, все будешь прислушиваться к скрипу калитки, льнуть к окну и буравить глазами полуночную темень. А на рассвете выйдешь опять на степную дорогу и, простоволосая, босая, исхудавшая, застынешь у кургана, как вон та верба, посаженная твоим мужем в день вашей свадьбы.

Уже, наверное, на второй или третий год ты придешь в себя. Заговоришь с людьми. Осмыслишь их сердечное сочувствие. И начнешь топить свое горе в заботах. В работе. Да, именно она, работа, станет для тебя и студеной, сбивающей пламень тоски водой, и женьшенем, и хлебом, и воздухом. Сама не заметишь, как пробежит еще год, другой, третий… И не ты, а опять-таки люди о тебе скажут:

— Трудно ей было, солдатке.

Вспомнят, и как ты всю зиму одна-одинешенька кормила всю скотину на ферме (мужики все были на фронте, а бабьих здоровых рук не хватало — ты же считалась молодой), и как ты на тех же коровах пахала поле. Сеяла. Ждала урожая. Косила.

А еще взглянув на тебя, словно впервые увидев, соседка вдруг качнет головой:

— До чего же ты постарела, Ивановна. Полиняла лицом.

И припомнит, какой невиданной красотой сияла ты когда-то на всю округу, как водила хороводы, как к тебе, будто на свет, шли хлопцы даже из соседних сел. Но тебе приглянулся один. Неприметный. Работящий. А главное — душевный. И любящий тебя до самозабвения.

Так и не нашлось замены твоему первому избраннику. Прошло столько лет, как он не вернулся, а такого не встретила. А ведь находились люди степенные. Порядочные. Но ты гнала от себя даже мысль, что кто-то должен заменить твоего Ивана. Так и жила солдаткой, отдавая все свое нерастраченное тепло сердца маленькому осколочку твоего Ивана — дочери.