Страница 26 из 35
— Добрый вечер. Окна завесьте… Ну, показывайте вашего казака. Антон Степанович так и сказал: «Иди к казаку, к юному партизану, и поставь его на ноги!» Так что я выполняю приказ комиссара. Вот!
От прикосновения холодных с мороза рук Гриша открыл глаза. И увидел склонённое над ним женское лицо с полными розовыми губами, услышал тихий ласковый голос:
— Добрый вечер, казак!
Гриша пошевелил шершавыми, потрескавшимися губами:
— Добрый…
Она сняла с мальчишки рубашку, достала из кошёлки трубочку, приложила её к худенькой Гришиной груди.
— Дыши глубоко, та-ак, нормально дыши, та-ак… Теперь повернёмся спинкой, та-ак. Дышим глубоко. Ещё. И ещё. Та-ак.
Гриша почувствовал, как врач положила холодную ладонь ему на спину и постучала пальцем о ладонь: стук-стук, стук-стук.
— Оденьте мальчика. — Женщина вынула из корзинки несколько пакетиков, подала Марине. — По три таблетки ежедневно. Это оттуда, с Большой земли… Очень хорошее лекарство.
«Оттуда», — мысленно повторил Гриша. Сашко, Митькин брат, говорил: теперь к партизанам самолёты прилетают, лекарства привозят, раненых забирают.
«Оттуда» — из Москвы, значит. Выходит, о нём побеспокоились в самой Москве… Ну, конечно, он понимает: там, в Москве, не знают, что есть в селе Тара-нивка пионер Гриша Мовчан. Но лекарства передали и для таких, как Гриша…
Прощаясь, врач спросила:
— Что передать комиссару?
— Спасибо вам, тётя.
— Не меня благодари! Антона Степановича!
Язык еле ворочается во рту:
— И Антону Степановичу… А я… выздоровлю?
— А как же! Ещё попляшу на твоей свадьбе! — ответила, улыбаясь, врач.
Мать встала на пороге.
— Спасибо! Не знаю, как вас звать-величать.
— Доктор, и все…
— Понимаю, понимаю. Спасибо вам за всё…
Марина спохватилась, кинулась к шкафчику с посудой.
— Хотя немножко подкрепитесь на дорогу! Я сейчас…
— Благодарю, но я тороплюсь. Будьте здоровы!
Мать днями и ночами просиживала у постели
Гриши, смотрела на его пересохшие, потрескавшиеся губы, на бледное лицо и будто перебрала в памяти каждый день сына от самого рождения.
Бывало, распеленает перед купанием, а свекровь снимет с гвоздя пучок сухого любистка и бросит в купель.
— Зачем вы, мама?
— Чтобы любезный был с людьми.
А то внесёт высушенные цветы, протянет молодой матери.
— Что это?
— Ласкавцы, дочка. Чтобы ласковым был.
Стелются перед Мариной воспоминания белым полотном, кудрявым спорышем, отзываются песней соловьиной…
Гриша выздоравливал долго. Пришла весна, но мальчишка по-прежнему оставался хилым.
— Просто светится ребёнок. — Баба Оришка жалостливо обращалась к невестке. — Считай, всю зиму пролежало дитя…
— Болезнь не свой брат. Вымотала. Тут взрослого прихватит, так не знаешь, как лечь, как сесть. А это ребёнок. Сколько в нём той силы?
Марина, как только начал выздоравливать сын, помолодела, румянец снова просвечивал сквозь её смуглую кожу.
— Род наш, сынок, живучий, жилистый. Вот солнышко пригреет, оживёт лес — веселее станет.
Гриша чувствовал себя лучше, когда прибегал его неизменный друг Митька. Вскочил в купель ледяную и Митька, а ничто к нему не пристало, никакая болезнь. И сейчас вот с расстёгнутым воротом явился. Вместе с ним входили в хату терпкие запахи сосны и талого снега, ветра весеннего, а позже и цвета яблоневого… А ещё приносил Митька вести из мира, который Грише пока что был недоступен. И те вести заставляли быстрее биться впечатлительное мальчишечье сердце.
Наклонившись к Грише, Митька шептал так, чтобы не услышали бабушка и маленький Петька:
— Уже третий месяц не показывается Сашко. Мать плачет. А отец говорит: «Молчи, глупая. Сын знает, что делает».
— А где же он?
— Где? — гордо поджимает губы Митька. — В рейд пошёл с партизанами.
— А что такой рейд?
Митька морщит лоб и объясняет:
— Ну, гитлеровцев пошли колошматить по сёлам, чтобы тем жарко было… Далеко пошли…
Молчит Гриша, с завистью думает: смотри, друг всё знает, а он лежит и мамины да бабусины побасёнки слушает.
— А того эсэсовца, который Олю убил, на фронт отправили, горячо дышит Грише в ухо товарищ, вытряхивая из себя, словно из кошёлки, новости.
— Жаль, — вздыхает Гриша.
— Того эсэсовца тебе жаль? — наеживается рыжий Митькин чуб.
— Жаль, что здесь его не отправили, как те ироды говорят, к гросхватерам [6], — подаёт голос бабуся.
Митька искренне удивляется.
— У вас такой слух…
— А вы что же думаете, если я старая, так, значит, глупая, так, значит, слепая и глухая?
— Мы ничего не думаем…
— Я, если надо, всё услышу. — Бабуся пожевала губами, добавила: — Но такой ирод ещё попадёт в могилевскую губернию. По-па-дет! Вижу: всё к тому движется!
Митька сообщает, что вместо этого эсэсовца назначили кого-то другого. Его и не видели в Таранивке, партизанов боится… Сидит в райцентре под охраной гарнизона.
— Ещё не то будет фюлерам проклятым! Захлебнутся в своей крови, басурманы! — комментирует Митькины слова бабуся.
Гриша завидует другу — тот действительно всё знает. Может, ходит в лес к дядьке Антону, но молчит, потому что это военная тайна… А тут лежи лежнем, лечись. А когда выздоровеешь, никто не знает. Бабуся успокаивает:
— Скоро и ты поднимешься! Ещё успеешь, того… с козами на торг.
И пришло время — встал Гриша на ноги, вышел из хаты и чуть не упал от пьянящих лесных запахов, будто даже земля закачалась под ногами. Обессиленный, прислонился Гриша спиной к шершавому стволу шелковицы.
Громко скрипнула калитка, и во двор вошли староста Мыколай и полицай Кирилл Лантух.
— Конь в хлеву? — сухо спросил Мыколай Марину, выросшую в дверях.
— В хлеву, — едва слышно вымолвила Марина.
— Выводи! — приказал Кирилл.
Марина молчала, не двигаясь с места.
— Что это ты будто в рот воды набрала? — насупился Мыколай.
— Потому что фамилия наша Мовчаны. Сам знаешь: молчуны,
Мыколай потоптался, буркнул:
— Временно. На операцию коня берём.
— Ваша воля…
— Конечно, наша! Ты никак не привыкнешь? — окрысился Лантух.
— Да привыкаем…
— Привыкай, Марина! — оба, словно жеребцы, заржали.
Потом Мыколай вновь насупился. Лантух возился со сбруей, а Мыколай вполголоса, чтобы не слышал полицай, неожиданно признался:
— Думаешь, мне не осточертело всё это? Взял бы плюнул на всё, бросил бы к чёртовой матери… Э-эх!
— Кто же тебе мешает? Брось!
Мыколай покрутил бычьей шеей, будто она была в хомуте и тот хомут тёр холку.
— Очень далеко, Марина, я зашёл. У-у, далеко! Очень глубоко шею всунул в петлю. Назад возврата уже нет. Нет, Марина! — Последние слова не сказал, а выдохнул.
— А ты покайся, — искренне посоветовала Марина.
— Им? — кивнул на лес Мыколай.
— Им.
Снова он покрутил бычьей шеей. В его красивых глазах Марина увидела страх, переплетённый с тоской, устоявшейся, давней.
— Москва слезам не верит.
И Марине показалось — нелегко дались ему эти слова. Не сказал, а простонал обречённо. Она ответила на тот стон по-женски просто:
— А ты попробуй, может, и поверят.
Ничего не ответил Мыколай, только насупился ещё больше. Подошедшему рябому Лантуху сказал жёстко:
— Давай, Кирилл, погоняй!
Поплелись со двора пан староста и пан начальник полиции, а Марина ещё долго стояла, смотрела им вслед. «Что стряслось с Мыколаем? Почему это он вдруг так заговорил? Инте-рес-но!»
ГРОМ ЗА ЧЕРНОБАЕВКОЙ
Проходили дни как годы, месяцы как столетия, а годы как вечность. Люди с нетерпением ждали громов с востока. И загремели они, долгожданные грома, за Чернобаевкой. Бабушка размашисто крестилась не на иконы, а на те грома и приговаривала, ни к кому не обращаясь:
— Слава тебе, господи, и тебе, царица небесная. Прислушались к нашим молитвам, к вдовьим слезам.
6
К предкам.