Страница 67 из 72
От быстрой езды и ветра рабочим захотелось петь. Адам Петрович не советовал, но быстро сдался.
— Давайте «Интернационал».
Спели, и хорошо, дружно спели. Все они знали слона, будто специально готовились, разучивали; годами готовились, годами разучивали, понял Денис, и теперь эти слова у них па все случаи жизни — и на работу, и на похороны: «это есть наш последний и решительный бой».
Спели, молчать дальше не могли, коротко посовещались — какую еще?
— «В борьбе за народное дело ты голову честно сложил», — подсказал Адам Петрович. — Только ме-едленно. — И поднял руку, начал плавно поводить ею из стороны в сторону, руководить.
— «Служил ты недолго, но честно на благо родимой земли, и мы, твои братья по делу, к тебе на могилу пришли…»
Денис не мог подпевать, комок стоял в горле.
Грузовик остановился на площади, возле большого здания с колоннами и с четверкой коней на самом верху. Быстро пососкакивали через борт. Народу полно, знамена, флаги, в глазах рябит. Денис поискал Еремина, подошел к нему, попросил по-детски:
— Можно, я с тобой?
— Давай держись рядом. В Москве у тебя больше никого?
— Никого… А как это вышло, кто позволил?
— Чека расследует. Остатки белой сволочи мстят за «Национальный центр». Бросили бомбу во время собрания. Двенадцать товарищей убито, пятьдесят пять в больнице. Загорский успел схватить бомбу, хотел выбросить. А тут и шарахнуло.
«Да, это он, Бедовый», узнал бы отец.
— А где было собрание, в гостинице «Дрезден»?
— Нет, в Леонтьевском переулке.
…Он как будто заранее знал — не догнать ему дядю Володю. Не суждено. Все время он уходил от Дениса и уходил, но не бросал совсем, а звал из неведомой дали.
Москва, заграничная гостиница «Дрезден» стали для Дениса путеводной звездой. Три года назад, в шестнадцатом, он получил из «Дрездена» письмо от Сурикова. Василий Иванович звал Дениса учиться, обещал потом послать его в Италию. Познакомились они в Красноярске, где Денис учился в гимназии, хвалил Суриков его работы, советовал не сидеть на месте, поехать па мир посмотреть, чтобы потом в родные края вернуться, лучше Сибири нет на земле места. Но прежде чем поймешь это, надо весь мир объехать. «Красота, как и отчий край, познается в сравнении».
Ехать — не ехать? «Смотри сам, ты взрослый, — не очень охотно провожал Дениса отец. — А то езжай, может, встретишь Бедового».
Шла война, там, в России, в Москве тяжело, здесь, в Сибири, полегче. Прособирался Денис, а тут пришла весть: умер великий художник земли русской в Москве, в гостинице «Дрезден».
А зимой восемнадцатого пришло письмо от дяди Володи — и опять же из той гостиницы.
Все детство, отрочество и, считай, вся жизнь Дениса прошла под этим знаком — ожидания весточки от Бедового. Он стал будто членом их семьи, старшим братом Денису, старшим сыном для Якова Лукича. Старик вспоминал его часто и Денису не давал забыть.
Много ли помнит каждый из своего детства, многое ли несет дальше из своих пяти лет от роду? Денису казалось, он помнит все и расти начал из той пятилетней жизни, когда вместе с утратой друга он стал наследником его красок и радости рисования, творчества, которое заполнило все его дни и годы потом. Он рисовал, лепил, вырезал, долбил. В тринадцать лет Дениса Шаньгина знали в округе как мастера ставить резные наличники на окна, петуха на крышу, ярилу-солнце на ворота. Из пня он в два счета мастерил креслице. Тюк-тюк топориком, вжик-вжик пилой. Убитая молнией березка превращалась в деву, засохший дуплистый тополь — в старика-лесовика. Другие удивлялись: как легко у него выходит, как он видит, как чует, куда руку направить, колдун небось; а он удивлялся, почему не видят другие, сама природа показывает тебе линию, движение, форму и ждет, чтобы ты лишь завершил то, что начато. Жалел, что не дотянуться до облака, — какие там сказочные фигуры! Чуть подправить бы — и пусть себе плывут дальше над миром.
Денис многое умел, даже стихи сочинял и самолет сделал из легкой дранки и папиросной бумаги, с пропеллером на резине, и пускал его летать вдоль улицы. Дениса хвалили, а Лукич крутил ус и притворно хмурился: «Умные люди мне давно сказали: Денис у тебя способный». Похвала, почет преобразили Дениса, он стал смелым, самолюбивым, знающим себе цепу, но и всегда неудовлетворенным, хотелось ему неведомых каких-то гигантских творений, от которых вся жизнь сразу бы стала краше, непохожей на прежнюю, и люди стали бы другими, цели свои передумали бы.
«Бедовый предсказывал», — любил повторять Лукич. Что именно и когда предсказывал ему Бедовый, Лукич точно сказать не мог, но что бы ни случилось в России или здесь, в Сибири, упал, к примеру, в якутскую тайгу камень с неба, все — «Бедовый предсказывал».
Сначала пришла от него весточка из Берлина (эвон куда занесло!) — жив-здоров, того, дескать, и вам желаю. В конце пятого года уже из Москвы — жив- здоров. И тут же другим путем весть: в Москве революция. «А что Бедовый предсказывал? Года через два, говорил, через три. Так и есть!) Заставили царя особый манифест выпустить, а в нем народу всякие послабления, какие, сказать трудно, Сибирь на краю света, по Сибири пока амнистия арестантам — значит, вешай мужик замки на сусеки да спать ложись с топором. Задавили революцию и цареву манифесту ходу не дали, Бедовый опять пропал, и только в десятом году пришла от него весть из Англии, из города Манчестер. Денис уже учился, нашел на карте и Англию, и Манчестер, показывал отцу. Потом уж из Германии пришло письмо, из Лейпцига, летом, перед самой войной, когда у Марфуты мужа в солдаты взяли. Война качалась, замолчал Бедовый надолго. Отец гадал: за кого он воюет? За царя не пойдет, за германца тоже не о руки, так за кого еще? Ответ пришел весной семнадцатого — в Петербурге царя скинули. Только теперь признался отец Денису, да и перед селом не стал таить, что это он спас своего ссыльнопоселенца четырнадцать лет назад. А село и без его признания давно знало, шила в мешке не утаишь.
Много воды утекло, а помнилось все, как недавнее. Денис учился, рисовал, пилил, строгал, большие деньги загребал и все рвался в даль неоглядную.
Жила Сибирь своей самостоятельной жизнью, громы из России доходили притихшими, и неизвестно, какой стала бы тут жизнь дальше, если бы не появился, как его тут прозвали, Толчак. Старался-старался верховный правитель, да, видно, перестарался — отвернул Сибирь от себя, повернул Сибирь к Советам.
Летом прошлого года объявился Бедовый: жив-здоров, работаю в Москве, как вы там, все ли живы? «Только я теперь на другой фамилии — Загорский, а имя и отчество прежние, Владимир Михайлович». Сочиняли ему ответ всей семьей, отправили, перед самым новым годом дождался Денис конверта, а в нем бумага со штампом: «Московский Комитет РКП (большевиков)» и две строчки: «Товарищ! Помоги т. Денису Шаньгину добраться до Москвы. Секретарь МК Загорский».
Отец уже не вставал, но бумагу прочитал сам, гладил ее шершавой ладонью, говорил убежденно: «Секретарь губернатора выше. Молодец Бедовый». Не опоздало его письмо, отец умер спокойным за судьбу Дениса.
А теперь вот как она, судьба, повернулась…
Вылезли из грузовика, слились с толпой. Вся площадь заполнена. Из здания на углу — Дома союзов, как объяснил Еремин, — из Колонной залы доносился мощный хор: «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Потом по толпе прошло движение, все повернулись в сторону Дома союзов, недолгая постояла тишина и зазвенел, загремел, забухал медленными ударами духовой оркестр. Из Колонной залы стали выносить цинковые гробы и ставить их на белые траурные колесницы. Первый — с останками Загорского. Денис увидел его портрет и узнал его, вспомнил, поверил, что и тогда, в девятьсот третьем, дядя Володя был именно вот таким, красивым и строгим, с прямым взглядом.
Среди двойной шпалеры войск вереница светлых гробов на белых колесницах двинулась на Красную площадь.
Денис запоминал все. Венки и венки с развернутыми, как знамя, лептами, и на них четко: «Убийство вождей пролетариата не остановит революционной борьбы рабочего класса. Вы убиты — мы живы!»