Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 72

Соболев побледнел, сунул руку в карман. Саша поставил локти на колени и приложил ладонь к ладони раз, другой, третий, будто собрался играть в ладушки, а па самом деле готовый схватить Соболева, если тот потянет из кармана «чего-нибудь железное». Саша усадит его, как малое дитя, на диван, вернет в чувство. Бонапарт горячий, отойдет, сам спасибо скажет.

— Болтается, как дерьмо в проруби, ни нашим, ни вашим! — хрипло выговорил Соболев, вперив бешеные глаза в Чаклуна.

Того слова не возмутили, нет, он мог бы и еще подразнить спесивого, но его возмутил жест — к оружию потянулся щенок, придется поучить, уж шибко просится. Чаклун отвел чуть трубку от губ и поймал взгляд Соболева как на шпагу, впился в его глаза не мигая, остановившимся ярким взглядом, и задышал протяжно, вдо-ох, вы-ыдох, длинно, слышно, ноздри его прилипали, как у кроля, то правая, то левая, стало мертвенно тихо, Саша застыл со своими ладушками. Лицо Соболева перекосилось, он схватился за живот обеими руками, будто его пырнули ножом, стал сгибаться.

— Мама рыоднайя, — утробно забормотал Саша. — шухер на бану, братцы, я так не играйю, — и отвернулся в угол, полез с ногами на диван, прикрывая щеку ладонью, чтобы не попало ему в глаза то страшное, что попало в глаза Соболеву.

А Чаклун дышал громче, протяжнее и держал на Соболеве приказный взгляд. Лицо Соболева корчила гримаса, он клонился ближе и ближе к столику, не отрывая рук от живота, наконец, дернулся судорогой и двумя пальцами пырнул, как выстрелил, в глаза Чаклуна. Тот плеснул к лицу короткопалую руку, глухо замычал. Соболев мгновенно выхватил револьвер, будто фокусник птичку из рукава, и с маху длинной дугой ударил Чаклупа в висок. Бритая голова продержалась миг на весу и со стуком упала, отвалилась к стенке, будто отрубленная. Соболев отпрянул по-кошачьи назад, будто спохватился, вспомнил что-то, ткнул револьвером Саше под челюсть, у того клацнули зубы.

— А ну бери! Быстро! — Соболев метнулся к окну, всем телом повис на раме, отклячив зад, сдернул раму, загрохотали колеса, пузырем выгнулась серая занавеска.

Саша привычно, сноровисто, одним движением задрал пиджак со спины Чаклуна ему на голову, чтобы не замараться кровью, сгреб тело в охапку, крякнул — и подал Чаклуна в проем окна, в грохот ночи таким движением, как ставят в печь тяжелый казан со щами.

Соболев стоял сзади, лицо его из жалкого стало снова бешеным, он буравил Барановского взглядом, ждал его слов, — что теперь скажешь, холуй?

— Га-га, — сказал Саша, — Только сапоги брякнули. Що я ему, нанялся? Сюда тягни, отсюдова пихай. — И отряхнул руки.

Один Казимир не изменил позы, сидел неподвижно все это краткое время. Нельзя сказать, что он сохранил спокойствие, легкое оцепенение все еще держало его, и не от действий Соболева и Барановского, нет, он ошалел от сопения Чаклуна и от того, как Соболев схватился за живот.

— Тебя что… — разжал сухой рот Казимир, — на самом деле?

Соболев вытер рукавом френча взмокшее от пота лицо, произнес неуверенно:

— Ч-чепуха. — Попытался сунуть револьвер в карман, попал не сразу. — Но цыганский пот прошиб, как видишь, — заключил он бодрее, изо всех сил стараясь взять себя в руки, удрученный, но опять же не тем, что сам сделал, а тем, что чуть было не сделал с ним Чаклун. — Не зря болтали, будто он полковник генштаба, десять лет в Тибете прожил как царский шпион. — Резко повернулся к Барановскому, рявкнул, срывая злость: — Будешь при мне! Ни на шаг в сторону, дуболом!

— Да ты не борщи, не борщи, — обиженно сказал Саша. — Я тебе еще пригожусь, — будто Соболев его прогонял, а не наоборот. Видно, с перепугу Саша приготовил свой довод раньше, а выговорить смог только сейчас. Быстро прогнал обиду, гогогнул и запел: — Атаман узна-ает, кого не хвата-ает…

— Хочешь, чтобы я избавился от свидетеля? — вскипел Соболев.

— Хватит! — жестко приказал Казимир. Процедил сквозь зубы: — Мальчишество! И пить хватит, до Москвы не доедем.

Соболев, кивая на бидон, на окно, приказал Саше:

— Туда же!





Саша проворно встал, поднял бидон, подумал коротко и прилип губами к горловине, жадно хлюпая, будто в знойный день на покосе дорвался до жбана с квасом.

Вагон качало, мотало, стучали колеса, стучали Сашины зубы о край бидона.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Порученец Гриша орал в самое ухо:

— Добр-рое утр-ро! Добр-рое утр-ро! — и тормошил за плечо Загорского. — Вы встали?

— Встали… — сонно пробормотал Загорский, с трудом расклеивая губы. Выпрямился на стуле, глаза закрыты, стол под руками плывет в сторону.

— Доброе утро! — еще рал, проверочно прокричал Гриша. — Эй, Владимир Михалыч! — И поставил перед ним на стол чайник с кипятком.

— Доброе, доброе. — Загорский открыл глаза. — А где твоя винтовка, Гриша?

Порученец ругнулся вполголоса — опять винтовка! — и заспешил к двери, намеренно громко топая сапогами и делая вместо пяти шагов десять, чтобы окончательно разбудить Загорского и тем самым выполнить первое на сегодня поручение. А винтовка… На днях заходили девушки из университета Свердлова (им поручено было рассеивать слухи и выявлять паникеров возле тумб с географическими картами, па которых отмечалось положение на фронтах), увидели винтовку в углу и спрятали ее за вешалку. С Гриши семь потов сошло, пока он ее нашел. Могли ведь и унести…

Заседание окончилось поздно, часа в три, Загорский успел отворить форточку, вернулся к столу на минутку, запереть документы, — «сейчас отправлюсь домой» — положил руки на стол, голова сама склонилась па руки, и он захрапел. В таком, совсем не исключительном, случае порученец обязан был его разбудить утром. Но как будить, если человек спит как мертвый? Кричать, тормошить, трясти. Гриша обсуждал подробно, что именно кричать в самое ухо, чтобы пострашнее. «Горим!», к примеру. А когда мы не горим? «Кремль на проводе!» А он каждые пять минут на проводе. «Деникин!» Но кто про него не помнит… «Вот до чего довела нас Антанта, — сказал Владимир Михайлович, — уже и пугать нечем. Говори мне, Гриша, просто «доброе утро»». И Гриша старался «говорил», сотрясая особняк графини Уваровой.

Фразу про Антанту Загорский взял у Ленина. Рассказывали, будто Ильич увидел однажды в Совнаркоме Павловича, старого ученого, историка и экономиста, в шинели, к ремнях и в сапогах, надо полагать, со шпорами (по-литработников перед отправкой на фронт одевали как надо), — и говорит: «Вот до чего довела нас Антанта: даже Павловича посадили на лошадь».

Гриша побежал вооружаться, а Загорский выпил глоток кипятку и достал бритву. Один «золинген» был у него в «Метрополе», а второй на всякий случай он принес сюда как-то летом, когда дел прибавилось и пришлось засыпать иной раз прямо в кабинете. В конце концов особняк графини тоже жилье.

Стоя перед окном, он быстро брился, ловя зыбкое свое отражение в серой поверхности стекла, видел смутно лицо в белой пене и движение руки с лезвием, а заодно и хмурое утро видел за окном, мокрую листву и дождь в саду, оставаясь все еще на грани сна и бодрствования, умышленно стараясь подержать сознание отключенным еще немного, еще чуть-чуть до того, совсем уже близкого момента, когда врубит его, и пойдет безостановочно мелькание разрядов — звонки, приказы, спросы, ответы — снова до глубокой ночи.

Слегка кружилась голова, слегка звенело в ушах, слегка мутило. Каждое утро. «Так вот и начинается совболезнь». Дальше обмороки и приказ: в санаторий. Но он делает все, чтобы предотвратить болезнь, а все — это приказ себе: ты можешь то, что ты должен. Дела на сегодня: подготовка субботника, заседание в Моссовете, обучение частей особого назначения, подбор разведчиков в особый отряд Камо (для диверсий в тылу Деникина), разбор фактов бюрократизма и — оборона Москвы.

Сентябрь, хмурое утро, дождь. За окном в саду сумрачно, желтая листва взмокла и потемнела.

Кончается последнее тяжелое полугодие.

Красная Армия растет. В марте было полтора миллиона бойцов, к сентябрю стало три с половиной миллиона.