Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 72

Высший свет Женевы — это владельцы банков (девиз на фасаде: «Надежность и тайна»), часовых и ювелирных фирм, знаменитых на весь свет своими изделиями. Гостиничные династии. Старейшая в Евроне биржа.

Слава Женевы росла за счет иностранцев. Здесь жили Байрон и Шелли. Поэма «Шильонский узник» еще больше привлекла внимание европейцев к этим местам. Здесь бывали Ламартин и Гюго, Лист и Вагнер, Флобер и Толстой. Вольтер здесь написал «Кандида», Достоевский здесь писал «Идиота».

Но не только поэтов и композиторов привлекала, утешала и спасала Женева. После Варфоломеевской ночи здесь нашли приют тысячи протестантов, бежавших из католической Европы. Собор святого Петра стал для них таким же символом веры, как для католиков собор того же имени в Риме.

После политических переворотов, авантюр, социальных бурь сюда стекались политики и торговцы, герои в отщепенцы, каторжники и коронованные особы. На гербе Женевы появилась женщина. Она протягивала руки пришельцу, и жест ее подкрепляли слова: «Женева — город-убежище».

Можно было подумать, появилось наконец-то на грешной земле пристанище для мятежных, гонимых и непокорных, земля обетованная…

Однако же не верится. И если вера крепка незнанием, то. неверие, наоборот, от знания. Того факта, к примеру, что Жан-Жака Руссо, который родился здесь, Женева изгнала в молодости, предала огню его книги и до самой смерти не пускала великого женевца в «город-убежище». Так что ничто человеческое и Женеве не чуждо…

Из русских, пожалуй, один Кропоткин удостоился такой чести — быть изгнанным из Женевы. Однако если учесть, что во Франции с ним обошлись и того хуже, упекли в тюрьму па пять лет, то Женева обошлась с ним милостиво.

В начале века в районе улицы Каруж проживало около двух тысяч изгнанников Российской империи. Этот околоток с желтыми шестиэтажными домами так и называли Русской Женевой, а сами русские — Каружкой, на манер Покровки или Варварки.

Дан здесь прожил уже более двух лет и хорошо знал состав русской колонии — сколько анархистов, бундистов, эсеров, эсдеков, со многими был знаком лично.

С Даном они сошлись быстро. Владимир вообще быстро сходился с людьми. Естественно, первым делом разговор о принадлежности — ты чей? И если в России на такой вопрос следовал ответ: Иванов я, Сидоров или Петров, то здесь уже — из какого ты государства, из-под чьей короны, а затем уже и что исповедуешь, какие псалмы намерен петь, чьей программы, линии, тактики придерживаешься. Здесь своя родословная.

— Я социал-демократ, — заявил Владимир.

— Стаду марксят прибыло, — усмехнулся Дан. — Бек или мек?

— Хочу разобраться сначала…

— Значит, ни бе ни мек.

— А что бы ты предпочел?

Дан возмутился:

— Позор! Тюрьму прошел, ссылку, и все еще выбирает.

Да, выбирает. И «не все еще», а — уже выбирает, пришла такая пора. Появилась, наконец, такая потребность— думать, «читать связно евангелие чувств». Он уже зрелый муж, совершеннолетний.

— Но ты, наверное, не сразу пошел в эсеры.

— Я родился эсером. И эсером умру.





— Воля твоя. Хотя в двадцать пять лет («носится он с этим возрастом, как курица с яйцом!») пора понять, что террор устарел. Синягина убили, а на его месте новый похлеще.

— Террор — это прежде всего дело, а не болтовня. «Дело прочно», сказал поэт, «когда под ним струится кровь». Наш орган — «Революционная Россия», а не какие-то там искры в ночи, то потухнут, то погаснут. Из-за свары. Кто из них тебя привлекает?

— Трое: Плеханов, Мартов, Ленин.

— Для начала губа не дура. Один из них даже мне импонирует.

— Твое великодушие безмерно. Кто же?

— Мартов. У него всегда есть свое мнение. Цитату любит, свободу ценит, подчиняться не хочет. Наш человек. А стрелять научим. Но Плеханов! Этому определенно грозит. На что Засулич, дама резвая, стреляла в Трепова, и та: «Смотрите, Жорж, они в вас бомбу бросят». К тому идет.

— А Ленин?

— Ленина сами эсдеки съедят. Его ненавидят, верный признак сильной личности, но не мой кумир. Брат его — наш брат, метальщик. И виселица для него лавровый венок. А Ленин — Старик. Не зря ему такая кличка дана. Не за лысину в тридцать лет, а за натуру, за постепенность, за тактику малых дел. Не хватает ему полета, романтики, грома, молнии. Осудил выстрел Балмашева, но наши дали ему отповедь. — Дан помолчал, больше вроде и сказать нечего. — Почему ты со мной не споришь, эсдек?

— Я бы и сам хотел знать почему.

— Надо тренировать полемическую находчивость.

— Опираясь на что-то.

— Ищи да пошевеливайся, а то на корню засохнешь…

Первым из троих Владимир увидел Мартова в кафе «Ландольт», где собиралась русская эмиграция. Никто его не представлял, не показывал: вот он, Мартов Юлий Осипович, Владимир его сам узнал сразу по тому особенному вниманию, которым был окружен этот худощавый, не очень опрятный, лет тридцати двух-трех субъект с большими грустными глазами, ушастый, если не сказать лопоухий, словно гимназист после визита к парикмахеру. И глаза детские, ничего лидерского в нем, ничего лютого, если вспомнить, какую кашу он заварил на съезде, — да и он ли? Деликатный, мягкий, видно, покладистый… Сидел за столом и что-то писал, время от времени отхлебывая пиво из высокой кружки, писал и одновременно говорил, подавал реплики, должно быть остроумные, поскольку окружение сразу взрывалось хохотом, а он продолжал писать, запоздало улыбаясь, как бы спохватываясь: да-да, вы правы, это действительно смешно. Отхлебывал глоток-другой из кружки с несвежим осевшим пивом и слова к своим бумагам. Если герой Грибоедова говорит, как пишет, то о Мартове можно было сказать: пишет, как говорит, как дышит. Отрешенный и в то же время вовлеченный в стихию кафе, привычный, обыденный, будто здешний служащий. Другие придут, поострят, погалдят и уйдут, а он останется со своим пиджаком обвислым, набитым, как бювар, брошюрами, справками, выписками, и будет писать дальше. Владимиру он показался чрезвычайно симпатичным, доступным, с ним наверняка можно было сразу заговорить, и он не откажется выслушать и помочь, но подойти к нему мешал павлиний хвост приверженцев, они роились и прилипали к нему, как мухи к пролитому варенью. Их реакция на его остроты выглядела преувеличенной, бодряческой, слегка нервозной. Они как будто заряжали друг друга агрессивностью, лихостью перед схваткой с каким-то неведомым, невидимым врагом, отсутствующим, по существующим.

Во всяком случае, облик Мартова его обнадежил — это не позер, не авантюрист, а безусловно порядочный, честный, слетка замордованный российский интеллигент, и Владимир для себя отмел все слухи про пего и сплетни.

«Мартов и Лепин друзьями были, — вспомнил он.—

Вместе начинали «Искру». Если учесть, что часто дружат натуры противоположные, то Ленин, видимо, совсем не такой. Но молва может преувеличить их тогдашнюю близость, чтобы подчеркнуть нелепость их теперешнего разлада. Что ж, посмотрим».

Ленин остается загадкой. Говорили, будто он тоже бывает здесь, в «Ландольте», но сейчас — совсем редко. Будто бы занят, пишет книгу о съезде, готовит, надо полагать, мину, и потому мартовцы подогревают свою боевитость, оттачивают мечи.

Плеханова Владимир встретил на улице Кандоль, неподалеку от его дома, он уже знал: каждый вечер Георгий Валентинович возвращается из библиотеки в одно и то же время. Первое впечатление — без неожиданностей. Именно таким он и представлял себе Бельтова, выдающегося марксиста, революционера, писателя. Если в облике Мартова было нечто кроткое, то в облике Плеханова — нечто неукротимое. Не слишком высок, но держится как высокий — осанисто и с достоинством, лицо умиротворенное, вдохновенное, как у хорошо поработавшего человека, и вообще в облике его — полная гармония между тем, что он утверждает в своих трудах, п тем, как он сам выглядит. При виде его как-то сразу отлетают выдумки, будто живет барином, занимает целый этаж, будто дочери его забыли русский язык, говорят только по-французски в присутствии людей из России. что. конечно, может обидеть. Даже если все так и есть, Плеханову-Бельтову Владимир прощает все за его умную прекрасную книгу, которая просветила многих, очень многих в России. Не может такой гордый человек окунаться в какие-то дрязги, он выше.