Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 75



«Нашелся ли хотя бы один офицер Семеновского полка, который подверг себя расстрелянию? Вы меня спросите, зачем им подвергать себя этому, по дело идет не о пользе, которую это принесло бы, а о порыве к иному порядку вещей, который был бы сим обнаружен».

Так писал позже один прежний семеновец другому: Матвей Муравьев-Апостол — Сергею. Вопрос о «расстрелянии» и «порыве» оставался нерешенным. Годом раньше Карамзин сказал: «Честному человеку не должно подвергать себя виселице». Сергей Муравьев-Апостол наверняка слышал эту фразу одного из «отцов». Может быть теперь в последний раз он пытается найти честный путь мимо виселицы; «жить в надежде»…

Через 63 года, в 1883-м, когда в Преображенской слободе праздновалось 200-летие Семеновского полка, высокое начальство и царская фамилия были поражены видом престарелого семеновца с бородинским крестом (только что ему возвращенным), спросили: кто это?

— Муравьев-Апостол, девяноста лет.

В эту пору Матвея Ивановича посещал один из знаменитейших людей. Он запомнил его рассказ, которым несколько лет спустя и начал известную статью против телесных наказаний под названием «Стыдно»:

«В 1820-х годах семеновские офицеры, цвет тогдашней молодежи, большей частью масоны и впоследствии декабристы, решили не употреблять в своем полку телесного наказания и, несмотря на тогдашние строгие требования фронтовой службы, полк и без употребления телесного наказания продолжал быть образцовым.

Один из ротных командиров Семеновского же полка, встретясь раз с Сергеем Ивановичем Муравьевым, одним из лучших людей своего, да и всякого, времени, рассказал ему про одного из своих солдат, вора и пьяницу, говоря, что такого солдата ничем нельзя укротить, кроме розог. Сергей Муравьев не сошелся с ним и предложил взять этого солдата в свою роту.

Перевод состоялся, и переведенный солдат в первые же дни украл у товарища сапоги, пропил их и набуянил. Сергей Иванович собрал роту и, вызвав перед фронт солдата, сказал ему: „Ты знаешь, что у меня в роте не бьют и не секут, и тебя я не буду наказывать. За сапоги, украденные тобой, я заплачу свои деньги, но прошу тебя, не для себя, а для тебя самого, подумай о своей жизни и измени ее“. И сделав дружеское наставление солдату, Сергей Иванович отпустил его.

Солдат опять напился и подрался. И опять не наказали его, но только уговаривали: „Еще больше повредишь себе; если же ты исправишься, то тебе самому станет лучше. Поэтому прошу тебя больше не делать таких вещей“.

Солдат был так поражен этим новым для него обращением, что совершенно изменился и стал образцовым солдатом.

Рассказывавший мне это брат Сергея Ивановича, Матвей Иванович, считавший, так же как и его брат и все лучшие люди его времени, телесное наказание постыдным остатком варварства, позорным не столько для наказываемых, сколько для наказывающих, никогда не мог удержаться от слез умиления и восторга, когда говорил про это. И слушая его, трудно было удержаться от того же».

Запись Льва Толстого почему-то редко учитывается среди декабристских воспоминаний (между тем этот эпизод вообще сохранился для нас только благодаря писателю). Заметим слова об «одном из лучших людей своего, да и всякого, времени»; не потому только заметим, что великий Толстой хорошо отозвался о нашем герое; ведь мнение это особенно дорого, так как Лев Николаевич не разделял основных идей Сергея Ивановича, считал ложным путем мятеж, восстание, пролитие крови, даже ради самой благородной цели. Всю жизнь писателем владело искушение написать о декабристах — и несколько раз отказывался от замысла. Причин тому было немало — о «французском воспитании» уже говорилось. Но одна из главных причин — несогласие. Повторяя, что «человек, совершающий насилие, менее свободен, чем тот, который терпит его», Толстой откладывает начатый роман о декабристах, по через год-другой опять к нему возвращается. Отчего же? Да оттого, что многие декабристы были чистыми, хорошими людьми и нравственность их была такой, какую Лев Николаевич мечтал вообще видеть в людях. Итак: кровь, бунт — нет; но люди-то какие! И как быть, если решительнейший бунтовщик — «один из лучших людей своего, да и всякого, времени»? Тут концы не сходились с концами, и великий Лев волновался, даже сердился, но не мог забыть…

Между тем кончается 1820-й — последний год в романе «Война и мир», последний для старого Семеновского полка.

Глава V

«Слишком чист»



«Ах, Юлия, — печально заметил я. — Для чего нам отныне наша постылая молодость?»

Аристоник восстал за свободу, разбит и казнен.

Согласно «Списку существующих в Российской империи ярмарок», с 7 по 31 января в город Киев, на крещенскую, или иначе контрактовую ярмарку, съезжается достаточно торгующих людей, чтобы предложить российских, европейских и колониальных товаров на 4 миллиона 100 тысяч рублей, покупатели же увезут приблизительно половину экипажей, мягкой рухляди, вина, картин, кож, рогож, книг, оптических инструментов, шалей, медикаментов и «протчих мелочей». Другая половина названных товаров остается нераспроданной, ибо, как сообщается в том же справочнике, «народу стекается до 50 тысяч», и в среднем каждый тратит 40 рублей, каковую сумму солдатик киевского гарнизона или заезжий крестьянин едва ли соберет за год, а подполковник Сергей Муравьев-Апостол с 18-летним братом-кадетом, конечно, могут себе позволить такие траты, но задумаются, стоит ли; для генерала же Сергея Григорьевича Волконского, хозяина квартиры в сердце ярмарки, на Подоле, с 40 рублей «деньги еще не начинаются».

Январь 1823-го — два года спустя после того, как Север «стал вреден» Семеновским солдатам и офицерам.

«Пестель торжественно открыл заседание». Самый юный и впечатлительный из участников подчеркнул в своей записи слово «торжественно». Запомнил.

Два генерала, Волконский и Юшневский, два полковника, Пестель и Давыдов, подполковник Сергей Муравьев-Апостол и прапорщик Михаил Бестужев-Рюмин — все из разных полков, дивизий, губерний, верст за 300–500 друг от друга. Но сейчас праздник, контракты, «вина разного продано на 107 тысяч рублей», офицерские пирушки повсюду, и даже веселому любознательному Ипполиту не нужно объяснять, отчего ему следует погулять несколько дней по Киеву одному, да и не соскучится — развлечений для всех возрастов и сословий в изобилии…

Полковник Пестель «торжественно открыл», потому что его просят председательствовать.

«Он спросил: согласны ли мы на введение республиканского правления в России. — Мы сказали: да».

Пестель объясняет, как все произойдет: начнет Петербург, ибо там «средоточие всех властей», южане поддерживают удар, берут под контроль многие губернии, корпуса и — дело сделано!

Сергей Муравьев-Апостол вдруг возражает: «Не ждать удобных обстоятельств, а стараться возродить оные», то есть не надеяться на Петербург, а самим начать.

Что произошло? Откуда эта необыкновенная решительность?

Сергей: «Со времени вступления моего в общество, даже до начала 1822 года, когда я свиделся в первый раз по переводе моем в армию с Пестелем в Киеве, я был самый недеятельный… не всегда бывал на назначенных собраниях, мало входил в дела, соглашался с большинством голосов и во все время не сделал ни одного приема. С 1822 года… имел деятельнейшее участие во всех делах общества».

Год назад он возвращался с прежних январских контрактов «боярином» — так именовались вступившие в Южный союз прежние члены Общества (кроме Пестеля и Юшневского — директоров). А те, кого примут в будущем, — братии.

С Пестелем Сергей Муравьев давно знаком по Петербургу, но впервые увиделись на юге лишь год назад. Тогда разъехались, многого не решив; Пестель изложил свою «Русскую Правду», план будущего переворота, временного правления после победы. Всем предложено думать; а так как переписываться, кроме вернейших оказий, не рекомендуется и нет возможности из разных украинских городов и местечек съехаться иначе как на следующую контрактовую ярмарку, значит, думать целый год.