Страница 21 из 27
Так и маялся я с ними до той поры, пока один случай не поставил все на свои места. Подошла очередь Ишкову идти в наряд на кухню. Пищеблок стоял в леске, в двух километрах от нашей позиции. Дело было вечером. Провожатых в тот час никого не оказалось, а одному Ишкову два километра было нипочем не пройти, потому что он страдал куриной слепотой и после захода солнца для него кругом была черная ночь. И тут Жохов подал Ишкову идею. Возле окопов, на полянке, бродил старый мерин. Его когда-то запрягали в кухню, а теперь он жил просто так, доживал свое время. Сивый, как говорят, мерин, с отвислым задом. Вот Жохов и говорит: «Садись, говорит, Ишков, на него верхом и езжай спокойно, поскольку этот доходяга с любого места берет курс на пищеблок и не сворачивает ни на полрумба!» Ишков, простая душа, послушался и сел. А того не учел, что этот мерин был привязан длинной веревкой к одиноко стоящей березе. Меня тогда не было, а солдаты рассказывают такую картину: Ишков сидит верхом, посвистывает, тихонько прутиком погоняет, а мерин ходит вокруг березы кругами, поскольку ничего другого ему не остается делать. Сперва думали: может, так надо, приказание, может, такое вышло — кругами мерина гонять. А потом, когда веревка обмоталась вокруг ствола, а Ишков, можно сказать, поцеловался с березкой, — подняли его на смех. Жохов, конечно, получил за это дело что положено и принял наказание спокойно, а через несколько дней подходит ко мне злющий-презлющий, желваки на скулах так и прыгают. «Пойдемте, говорит, товарищ сержант». Подводит он меня к нашему сивому мерину, и вижу я на боку у мерина надпись: «Умру за твою любовь, Клаша». Дегтем написано. А мерин стоит, губу свесил и морду воротит, будто ему самому этой надписи совестно. «Вот что, товарищ сержант, — говорит Жохов. — В штрафниках я был и к беде мне не привыкать. А без бюллетеня от меня Ишков не уйдет». Я ему, конечно, сделал внушение, он послушал, повернулся кругом и пошел.
У меня на сердце неспокойно. «Схожу, думаю, погляжу, куда это он». Вижу, направился к леску, на опушку, где солдаты сидят. Кто бреется, кто письмо пишет. И между ними Ишков привалился к березе, задумался. Сидит он, задумавшись, подкашливает, примеряется к песне. Прежде пели редко — некогда было. Работали много — только сядешь, глядишь, ко сну клонит. А сейчас песне самое время: делать нечего и душа склоняется на думу и на мечту. Уставился пожилой солдат на осину, глядит не сморгнув, словно с нее ноты читает, и выводит помаленьку про колокольчик, дар Валдая. А Ишков подкашливает, собирается пристать. И выходит на опушку песня, робкая, тихонькая, словно сомневается — нужна ли, признают ли за свою, словно примеряется — ко времени ли. Достигает она Хлебникова, который пришивает свежую латку на рукав, — и встряхнулся Хлебников, как кочет на зорьке, прислушался к чему-то внутри себя и вот уже принимает песню своим линялым голосом, подстраивается к ней, торопится попасть в ногу. А она идет дальше, завлекая одного и другого, и запевают солдаты, продолжая свои дела, и поют, сами того не замечая, словно дышат. Песня видит, что нужна и желанна, ходит, как хозяйка, и все новые и новые голоса пристраиваются к ней, и каждый норовит украсить ее своим особым бантиком.
Тут Жохов и подошел. И как раз в эту минуту суровые солдатские голоса окантовал чистый тенор Ишкова, и заблестела песня, словно надели на нее золотой кокошник, и пошла дальше, как царевна, и всем захотелось коснуться этой зыбкой красоты, и потянулись, как к костру в лютый мороз, к песне солдаты, которые были в отдалении. Подходят, стараясь не нарушить затейливого колена диким треском лопнувшей валежины, и приветливо сторонятся бойцы, очищая им место, А если кто оступится, собьется с тона, сосед с укором скосит глаза и тот либо замолкнет, либо поправится.
Остановился Жохов, слушает. А я позабыл про него, тоже слушаю, как мужает песня и ведет нас куда-то выше и выше, откуда видны дальние дали, ведет в родные края, к деревянному крылечку, к тонкой рябине, очищает душу, обдувает пыль с грешных сердец, и самому охота запеть, и все, что только есть в тебе хорошего, так и просится наружу.
Песня набирает силу. Поют солдаты, и тлеют в руках позабытые цигарки. Поет пожилой солдат и выблескивает у него на глазах нестыдная, сладкая слеза. И тут происходит истинное чудо: без всяких спевок и репетиций получился согласный хор. Где надо — вступают басы, где надо — тенора, где надо — уступают запевале, словно год ставил эту песню какой-нибудь дирижер с палочкой. Кажется, все люди спаялись в одно — в одну душу и в одну силу, кажется, сейчас они родней друг другу самой близкой родни и одни у них думы и помыслы, и судьба одна, и сама жизнь одна.
И вижу, трогается мой Жохов с места, деликатно перешагивает через солдатские вытянутые ноги, находит себе местечко помягче недалеко от Ишкова и садится. Садится он на мягонькое местечко, обнимает коленки и начинает подпевать. И светится у него лицо, и останавливаются глаза.
«Ну, думаю, ладно. Пока что обошлось. Заколдовала его песня».
Стою в сторонке, слушаю и диву даюсь: откуда такая сила в простой русской песне? И поют вроде просто, обыкновенно, и голоса в основном усохшие, серые, а ведь трогает песня душу, и роднятся через нее самые разные люди, забывают мелкие дрязги и сливаются в одно — словно в бой идут.
А песня подходит к концу. И, видно, всем жалко, что она кончается, и с какой-то отчаянностью солдаты допевают последний куплет. Вот все смолкает и наступает тишина, и, кажется, навеки потеряно дорогое и нужное, и что теперь делать — неизвестно. Жохов смотрит на Ишкова так, будто только сейчас увидел его длинную шею. Ишков косится на Жохова. Я подбираюсь ближе. Но вдруг снова взвивается вверх молодой голос солдата, рассыпается бисером по лесу, и все благодарно подхватывают, а Жохов, нагнув голову, подтягивает басом, будто не из себя, а в себя поет.
К середине песни подходит лейтенант строить взвод на поверку и останавливается, поскольку настоящая песня по званию старше любого комбата. Лейтенант останавливается и ждет, когда кончится последний куплет, и тогда уже вытягивает руку и командует: «Становись!»
А после поверки слышу такой разговор Жохова с Ишковым:
— Ты сколько классов кончал? — спрашивает Жохов.
— Сколько есть — все мои, — отвечает Ишков. — Больше твоего.
— Чего же ты ошибки делаешь?
— Какие ошибки?
— Любовь — надо на конце мягкий знак.
— Это смотря по тому, какая любовь.
— Ну ладно. Хоть у меня к тебе она с твердым знаком, спорить с тобой на сегодняшний день не хочу. Ступай к мерину и задраивай, что написано. Не огорчай коня своей малограмотностью.
— Чего мне задраивать, — говорит Ишков. — Лучше мягкий знак добавлю…
— Эх ты, грамотей! — сказал Жохов.
И тут произошел у них разговор о женской измене и о мужской гордости, и они поняли друг друга. Ишков пошел и замазал надпись.
Конечно, особой дружбы между ними не наладилось. Но после этого случая стало мне легче ликвидировать мелкие споры и раздоры, Бывало, начнутся в отделении неприятности, если было время и позволяла обстановка, кивну Ишкову: «Запевай, мол» — и не надо никакой воспитательной работы — все становится на свое место и само собой приходит в общее согласие.
МОСТ
Перед тем как рассказывать, Степан Иванович любил все обдумать, вспомнить и разложить в уме по порядку. Пока он думал, курсанты беседовали между собой, перебрасывали друг другу спички, закуривали. И вдруг, среди общего разговора, Степан Иванович начинал, словно с середины:
— А то вот было на Втором Прибалтийском…
И тут все смолкали… Мы понимали: сейчас пойдет рассказ о героических, незабываемых годах, когда весь наш народ, наши доблестные воины отстаивали честь и независимость родины, когда под ногами оккупантов горела русская земля.
— Так вот, ребята, служил я на Втором Прибалтийском в дорожной части; уделывали мы тогда дорогу Новгород — Шимск. Наши далеко угнали врага. По ночам только зеленые зарницы мигали — грома пушек не было слышно. Стоим мы между Новгородом и Шимском, уделываем дорогу, и вдруг выходит приказ от высшего командования: как можно быстрей наладить шоссе на Резекне. Вызвал комбат, товарищ Алексеенко, полуторку, велел мне взять топор да ломик, и поехали мы с ним обследовать трассу. Что мы там увидали, этого вам не понять. Железнодорожная линия пересекала шоссе, так от этой линии осталась одна фантазия: все шпалы напополам переломаны, рельсы взорваны на каждом стыке. Про связь я и не поминаю — все столбы лежат. А мостов на нашем шоссе — ни большого, ни малого — никаких не осталось. Будто их и в помине не было. Подойдешь к речке или, там, к ручью — одни щепки, прах да уголья. Редко где горелая свая выглядывает из-под воды, а то и сваи не видно. Куда там мосты — где насыпь высокая, и насыпь подорвана; такие воронки нарыты — дна не видать…