Страница 14 из 27
— Сиди, говорит, тебе после войны еще техникум кончать.
А у самого голос дрожит. Поднялся у них спор. Ерохин говорит:
— Ну куда ты рвешься? «Кукушку» послушать не терпится?
— А я ее сниму, — смеется Юра.
— Сперва ее надо увидеть, — говорит Ерохин.
— А она сама себя покажет.
Тут снова пришлось мне ввязаться.
— Я, говорю, с Юрой сам пойду для страховки, а ты, говорю, сиди у аппарата.
Ну, Ерохин поспорил и отступился. Пошли мы с Юрой. И вижу: идет он вдоль линии и дергает провод. Пройдет немного, встанет и дернет тихонечко на себя. Я сперва не понял, в чем дело, а потом догадался. Глядите, какой хитрый студент, а? Как слабину рукой почует, значит, обрыв близко. А раз обрыв близко — тут где-нибудь и «кукушка» сидит. Пробирается он лесом, подергивает провод, ровно леску на рыбалке, а я за ним. Долго шли, тихонько. Мне это дело даже надоедать стало. Вдруг он остановился, поднял руку — стой, мол, обрыв близко. Повернули мы обратно, прошли километр, потом перешли на другую сторону дороги и другой стороной, лесом, воротились опять к тому же месту. Залегли за стволами, смотрим по верхам. Вокруг все елки невысокие, на такие елки «кукушки» не лазают. А вот две сосны, одна поближе, другая подальше, глядели подозрительно; на одной из них он и засел, наверное, а на какой — не видать. Можно бы стрельбой проверить, но открывать огонь на авось опасно: он там тоже не с палкой сидит.
Стали ждать, кто кого перетерпит. А мороз лютый. Лицо задубело, словно перебинтованное, губами не шевельнуть. «Нет, думаю, долго так нам не пролежать. Застынем». Только подумал, гляжу — ястреб. Подлетел, было, к дальней сосне, да как метнется вбок… Ну, все в порядке. Дали мы из обоих автоматов по короткой очереди — и сняли. Свалился высокий такой, широкой кости мужик, в лыжном, вроде, костюме, затянутый вместо пояса веревкой кругов на десять.
Вот видите, как у Юрки-то голова безотказно сработала. Этого сняли, а через два дня еще одного сняли. Конечно, лучше бы их живьем брать, да где там: они на лыжах больно быстро бегают. Во второй раз сняли тоже ловко, только Юрка пальцы отморозил на правой руке. А на третий раз пришлось нам идти с Ерохиным.
Юра, конечно, беспокоится. Говорит, что надо заново обсудить и сменить тактику. А Ерохин машет рукой:
— Когда, мол, поправишься, тогда и станешь тактику менять. А мне все понятно.
И договорились мы так: чтобы я шел метрах в ста позади него по другой стороне дороги лесом и не спускал с него глаз, а он станет дергать провод. Вот идем, как договорились, вдруг сверху — трах! — запечатала машинка — и падает Ерохин головой в снег. Я выскакиваю на дорогу — и по мне очередь. Но врага все-таки я снял. Гляжу, в чем дело? А он, оказывается, провод перерезал и завязал его узелком — тоже ведь сообразил, душегуб. Ерохин дергал, дергал, да до смертного узелка и до-дергался… Вот и учтите: соображение тогда полноценное, когда всякую минуту понимаешь, что враг может не хуже тебя сообразить, — такой я сделал вывод сам для себя, когда хоронили ефрейтора Ерохина.
После этого случая приезжает ихний командир взвода: «Что, дескать, тут делается? На всей трассе спокойно, а у вас безобразия». Юра докладывает — так, мол, и так. Командир взвода распустил карту и велел показать, в каких местах перерезали кабель. Нанесли эти места на карту, и вышло, что все они на одном участке длиной в четыре, самое большее в пять километров. А километрах в пятнадцати от дороги, против этого участка в лесу, обозначен условным знаком одинокий хутор. Ночью устроили облаву и поймали восемь диверсантов. Говорили, что нашли там целую гору пустых консервных банок; значит, не одну неделю они возле нас прожили.
Все-таки наше соображение оказалось поглубже ихнего: связь стала работать нормально, и, когда наши части пошли в наступление, никто на связистов не жаловался.
ГРАЖДАНСКИЙ ЧЕЛОВЕК
Первую беседу Степана Ивановича я услышал случайно. Однажды, заступив на дежурство по кухне, я задержался на складе, перевешивая продукты. Время уходило не даром: воин должен сполна получать норму, которая ему положена. Закончив с продуктами, я пошел проверить гигиену и посмотреть, все ли находятся на своих постах.
Из помещения для разделки доносился голос Степана Ивановича. Я вошел. Проворно действуя ножами, курсанты вырезали из картофелин глазки и порченые места. Степан Иванович сидел на табурете, разбирал сельдерей и рассказывал какую-то байку.
Я, как положено, сделал замечание: одному — по поводу заправки, другому — за небритую личность; при этом не забыл и пошутить, справедливо заметив, что было бы полезнее почитать Устав или, в крайнем случае, газету, чем слушать старые сказки.
Курсанты начали выражать недовольство. Как человек выдержанный, я не стал вступать в пререкания и вышел, запомнив, однако, наиболее недисциплинированных, чтобы учесть на дальнейшее. Только прикрыл дверь, слышу, начал Степан Иванович:
— Вот вы, ребята, его критикуете; больно вам интересно, что он, по вашему мнению, поступил не так как надо. А веселого здесь ничего нет. Вы того не забывайте, что если, например, война, так он вас в бой поведет. Или вы не понимаете, что человек молодой, не старше вас, и тоже не полностью определился. Вот я прошлый раз хвалил нашего командира батальона товарища Алексеенко. Так ведь он тоже не таким родился, а таким сделался. Характер его укрепила окружающая обстановка: и военные обстоятельства, и товарищи, и в том числе мы, солдаты. Командир, конечно, отвечает за солдата, но и солдат своим поведением отвечает за командира — это вы имейте в виду.
Помню, как пришел к нам в батальон товарищ Алексеенко: наружность у него была генеральская — полный, дородный такой, высокий дяденька, на лице — строгость; очень, между прочим, гордился, что у него бас. Пожилой был — после обеда всегда распускал ремень. Назначили его командиром батальона, а меня приставили к нему посыльным. Работал он раньше где-то в Дорпроекте в Ленинграде и никогда на военной службе не бывал. Пришел к нему первый раз и вижу: стоит он возле табуретки, положил возле себя памятку и учится по ней портянки заматывать; там, если помните, это подробно описано. И даже чертежи есть. Увидел меня командир батальона, законфузился, побыстрей, кое-как обулся. Долго он про-сидел на канцелярской работе: когда читает, очки надевает, когда на тебя смотрит — очки скидает. От военного у него и были только гимнастерка, бриджи да портупея, а остальное все свое носил: под гимнастеркой — фуфайка, домашняя, вязаная, а исподнее — шелковый трикотаж. В общем, только снаружи военный, а внутри — самый что ни на есть гражданский человек. Это теперь у вас обученные командиры, а в войну, бывало, и таких брали. Бывало, как-нибудь неточно выполнишь его указание, он никогда выговора не сделает, а только обидится. Обидится и не разговаривает: молчит и сопит, как малое дитя. Прямо жалко было на него глядеть, деликатный был человек. Инженер, между прочим.
Однако дело свое он знал на отлично. Прикажут, к примеру, построить мост, так он тут тебе на любом подручном клочке бумаги в момент нарисует схему и размеры проставит; под какую требуется нагрузку — без всяких справочников и чертежей — все в уме вычертит, да еще скажет, сколько пойдет на строительство лесу и сколько гвоздей. Научный был человек.
Ну, наши ротные командиры народ бывалый — быстро раскусили своего нового начальника — и началась в нашем батальоне путаница. На офицерских собраниях спорят, как на базаре. Сижу, бывало, за дверью, слушаю их и тошно становится. Тут бы товарищу Алексеенко встать, хлопнуть рукой по столу и сказать: «Приказываю, мол, так-то и так-то», — и делу конец. А он все «позвольте» да «простите», и нет этим «позвольте» да «простите» ни конца ни края. Наконец разойдутся все, а он сядет за стол, голову руками обхватит и задумается. Долго так сидит — голова в руках. Так мне стало при нем печально, что я собрался рапорт писать, чтобы направили меня куда-нибудь в другую часть, а то я тут все нервы израсходую. И если бы не подоспел в ту пору особый случай, не остался бы я с ним.