Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 76

— А чего мы достигли? — сказал кто-то впереди. — Ни хрена не достигли. Как жили, так и живём.

— Будем терпеть, так ещё сто лет ничего не добьёмся, — заметил Штиблетов.

— Правильно, — сказал кто-то сзади. — Давно надо было разнести эти фабрики, а мы всё терпим. Сейчас самое время поднять бунт. Читали прокламации-то?

— А что тебе даст этот бунт? — спросил Штиблетов.

— Ясно, ничего не даст, — сказал Алекторский. — Без мужика, ребята, нам ничего не сделать. Мужика надо поднимать.

Вышли за село, и Попков, шагавший впереди, остановился.

— Братцы, а чего нам шагать к даче Зимина? Может, здесь причалим? Ночь вон какая тёмная, никто нас не увидит.

— Нет, ребята, — сказал Алекторский, — надо хоть немного отойти. Сюда парни приводят девок вон в кусты. Наткнутся на нас.

Прошли ещё с полверсты, потом свернули в мелкий лесок, пробрались сквозь сырые кусты на какую-то лужайку и сели прямо на мокрую, росистую отаву.

— Ну, так чего же мы достигли, Николай Васильевич? — сказал Андреевский.

Федосеев, волновавшийся перед встречей с рабочими и долго обдумывавший, о чём и как с ними говорить, сейчас понял, что нужный разговор завязался и совершенно определился ещё дорогой и теперь остаётся только продолжить его.

— Спрашиваете, чего достигли? В восемьдесят пятом году прогремела ваша ореховская стачка. Вы, конечно, знаете её последствия.

— Посадили зачинщиков, — сказал Алекторский.

— Да, их посадили, но Моисеенко и Волков продолжали бороться и на суде. Они раскрыли чудовищные условия, в которых работали ткачи. Правительство вынуждено было внести некоторые изменения в фабричное законодательство. Так что ореховцы на какую-то долю улучшили жизнь русских рабочих. У вас здесь рабочий день короче, чем на других фабриках Владимирской губернии. Может быть, Савва Морозов более человечен, чем его коллеги? Нет, просто Никольские ткачи в восемьдесят пятом году показали свою силу, и их теперь побаиваются.

— Да, как же, побоятся, — сказал Алекторский. — День укоротили, зато стали безбожно снижать расценки.

— Верно. Таков закон капитала. Если фабрикант теряет на одном, он сразу же начинает искать прибыль в другом. Но рабочие должны его осаживать.

— Попробуй осади, — сказал Алекторский.





— Алексей Фёдорович, — сказал Попков, — ты ведь знаешь, что наше управление хотело снизить расценки, а губернское начальство заставило пока воздержаться. Почему? Потому что побоялось стачки. И управление тоже растерялось.

— Громить их надо, пока не опомнились, — предложил кто-то.

— Вот этого вы не должны допускать, — сказал Николай Евграфович. — Бунт — слепая стихия. Бунт теперь подавляют мгновенно, а рабочие расплачиваются за него годами тюрьмы. Вас в Орехове двадцать семь тысяч, да ещё зуевские рабочие, да ещё Собинка под боком. Вы можете объединиться, и тогда ваша стачка окажется непобедимой. Вас поддержат тогда Шуя, Иваново-Вознесенск, Ковров. В губернии сто четырнадцать тысяч рабочих. Это армия! На Западе рабочий класс наступает на капитал огромными союзами. Русские рабочие ещё не поняли, что улучшить своё положение они могут только тогда, когда объединятся в большой постоянный союз. Восставая против хозяев сразу, не подготовившись, не выработав ясных целей, наши рабочие громят фабрики и лавки, избивают полицию и директоров, но всегда терпят поражение, правительство жестоко с ними расправляется. И если наш пролетариат ещё но достиг в своей борьбе значительных результатов, то это потому, что рабочие объединяются только временно, чтобы провести стачку, когда уж невозможно становится терпеть. — Николай Евграфович смутно видел сидящих вокруг людей, но чувствовал, с каким вниманием они слушают, и это подогревало его, и он говорил всё увлеченнее, призывая рабочих к борьбе, средства и цели которой были определены «Манифестом Коммунистической партии».

Вспыхивала спичка и на мгновение освещала рабочих, а когда она гасла, все вмиг исчезали в чёрной тьме, и только через две-три минуты снова неясно обозначались фигуры слушающих. Спички зажигал кузнец Клюев. У него, видимо, отсырела махорка, трубка никак не разгоралась, а ему хотелось непременно её разжечь, и он, чиркнув спичкой, усиленно чмокал губами и смотрел поверх огонька на людей, смотрел виновато, потому что они щурились и досадливо морщились.

7

Дорогой все виделись эти по-рембрандтовски освещённые лица, вспоминались подробности вчерашнего вечера, слышались голоса рабочих, а стук вагонных колёс навязывал какие-то бессмысленные слова — ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Мысли бежали вразброд, и не хотелось приводить их в порядок. Кривошея остался ещё на сутки в Орехове. Взял конспект вчерашнего выступления. Как бы там не попался. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Наступает осень, желтеют берёзы, на осинах горят багряные листья. Надо взять у Шестернина ружьё да забраться дня на три в лес. Помнишь, дружище, как опьянил тебя запах вскрывшейся Невы? Ты мечтал тогда об охоте, а вот уж восьмой месяц живёшь на свободе и ни разу не взял в руки ружья. Весной можно было ходить на тягу. Вальдшнепов ты видел только в детстве, в родных вятских местах, в окрестностях забытого Нолинска. Вальдшнепы. Может быть, их уже нет в русских лесах? Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Жизнь проходит мимо, как проплывают вот эти рощи, перелески и пашни. Женщина с серпом на плече глядит на пролетающий поезд. Что ты смотришь с тоской на дорогу? Дожинаешь свою полоску, а снопов-то и не видно. Ни снопов, ни суслонов, ни скирд на полях. Опять неурожай? Опять голод? Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Убегает назад земля со своими лесами, пашнями и селе-пнями. Как ты мало знаешь её, поднадзорный! Тебе нельзя свободно ходить по этой земле, куда хочется. Ты остаёшься связанным. Да, жизнь по-прежнему идёт мимо. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Всё проходит мимо тебя. Все? А Орехово? Нет, не так уж плохо. Ты теперь с рабочими. И с какими! Штиблетов, Попков, Андреевский. Это новое, ищущее поколение. Оно втягивает в свою среду и таких тёртых людей, как Алекторский, бывший крепостцой крестьянин, в котором клокочет ненависть ко всем хозяевам. С такими ткачами, вооружи их марксистской наукой, можно поднять на борьбу всю орехово-зуевскую армию, грозную тридцатитысячную армию. В неё вольются потом отряды других фабрик. Может быть, не переезжать в Самару-то? Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Всё меньше лесов, всё больше голых мест. Поезд идёт уже по Владимирскому уезду. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Владимирская губерния — центр московской промышленной: области. Зачем перебираться в Самару, когда здесь открываются такие возможности? Да, но там Владимир Ильич, там Мария Германовна. Там Волга, а на Волге сейчас собрались сильнейшие марксисты. Там много старых друзей, воспитанников казанских марксистских кружков. Так-то так, но зато здесь Москва, а через Москву можно связаться с Петербургом. Не хочется отсюда уезжать. И туда непреодолимо тянет.

От Самары недалеко и до Царицына. Ах вот что! Ты всё ещё надеешься встретиться с Анной. Что ж, может быть, и найдёшь её. Свободы, свободы — вот чего тебе не хватает. Сел бы вот так в вагон и поехал в любую сторону. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт.

— Витте — министр финансов.

— Что? — Николай Евграфович отвернулся от окна и увидел перед собой Иванова, сидевшего на противоположной скамейке с газетой.

— Витте назначен министром финансов, — сказал Николай Иванович, свернув газету в трубочку.

Откуда он взялся? Видимо, перешёл из другого вагона. На его месте сидела женщина с ребёнком.

— Далеко ездили? — сказал с усмешечкой Иванов. — В Орехово, наверно?

— Нет, просто захотелось проветриться.

— Надо, надо. Вы так задумались, что не заметили, как я подсел. Плохо проветрились, если не развеяли дум. Значит, можно вас поздравить?

— С чем?

— Да с повышением Витте. Поднялся на самый верх. Забрал в руки самое важное министерство.