Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 76

— Вот, разговейтесь-ка, — сказал он.

— Откуда это? — спросил Николай.

— Приношение.

— Только мне? Я не хочу исключения.

— Всем, всем достанется. Политическим разносим, а уголовников вызовут в контору. — Надзиратель поставил тарелку на стол и, как давеча, сел на табуретку. — Так вот, больно уж всё, говорю, запутано. Неужли это с его согласия? Неужли ему нужно такое? Для чего? Может, ответите?

— Но вы разнесли бы сначала приношение.

— Уже разнёс. У меня ведь вас мало, политических-то. Уголовным раздаст помощник начальника. Пока его нет, поговорим. Нынче старшой во хмельке, не пойдёт по камерам. Да и он тоже не зверь. Опять же вот путаница. Перед кем ему отвечать? Перед богом или перед начальством? Господь не велит обижать, а начальство — ну какое же оно начальство, коли жалеть-то вас будет? Оно царю служит. И тут опять тупик. Кому служит царь? Богу? А почему же у них во многом расхождение? А?

Николай стоял у стола, раздумывал, как ему поступить. Поговорить-то с этим служакой и надо бы — может, удастся потом его уломать, чтоб помогал арестантам. Похоже, старик не хитрит, ему действительно хочется поговорить, и отталкивать его не следует, но ведь скоро придёт «телеграмма» от Ягодкина.

— Знаете, ваш вопрос очень трудный, — сказал Николай. — Мне надо подумать.

Надзиратель протянул руку к столу, взял с тарелки коричневое, окрашенное луковой шелухой яйцо и стал вертеть его в пальцах.

— Ладно, — сказал он, — подумайте, поговорим об этом в другой раз. А вот не скажете, почему пасху встречают крашеными яйцами?

Николай тоже взял яйцо, но не коричневое, а красное.

— Это — гроб, — сказал он, постучав ногтем по скорлупе. — В гробу — жизнь. Красный цвет — кровь Христа. Поняли?

— Вот оно что! — удивился старик. — Ничего-то мы не знаем. Темнота. Вам бы учить нашего брата. На всякий вопрос можете ответить. Каких людей держат взаперти! Неужели вы можете бросить бомбу? Ни за что не поверю.

Николай разбил о стол яйцо и начал его очищать.

— Простите, я хочу поесть.

— Ладно, разговляйтесь. — Надзиратель положил яйцо в тарелку и поднялся.

Как только он вышел, постучал сосед, и Николай приник ухом к стене.

— Разговора не будет, — выстукал сосед. — Не отвечает предпоследняя одиночка, заболел обитатель.

Николай отошёл от стены. Он долго стоял посреди камеры, потупившись, а в ушах звучало мощное «И сущим во гробех живот даровал». Потом он заметил у себя на груди яркий блик, вскинул голову и глянул вверх, в окошко. И сощурился, ослеплённый солнцем. Опомнившись от внезапного светового удара. он поставил табуретку к стене и поднялся к окошку. За тюремной оградой блестела золотой рябью Нева. По заречной набережной группами и парами проходили петербуржцы, проносились с цокотом коляски. За линией прибрежных зданий вздымались поодаль сияющие купола, и по ним угадывались огромность и величие Петербурга. Но Николая не тянуло в этот гордый строгий город. Ему щемяще вспомнилась Казань с её горками, оврагами и укромными улочками, с её шумным студенчеством. Ах Казань, Казань! Неужели никогда больше не увидеть её? «Когда-нибудь мы, старенькие, пройдём с тобой по местам пашей молодости и всё вспомним». Это сказала Аня, там, на берегу Кабана, в тот мокрый снежный вечер, за месяц до первой серьёзной тревоги.

13





Да, это была первая серьёзная тревога. Обыскивали его и раньше, на других квартирах, но никаких запретных книг, за которыми охотились, не находили. Не нашли никакой крамолы и теперь, и всё бы, как

прежде, обошлось без осложнений, если бы он заранее попросил Александру Семёновну назваться его тёткой. Что ж, ошибка, как всегда и всякая, требовала расплаты, и ему оставалось только приготовиться к обороне, чтобы отделаться наименьшей ценой.

Он шёл в гимназию, и у него неприятно сосало под ложечкой, и вместе с тем в душе закипало чувство решимости, но это дерзкое чувство вдруг упало, когда он приблизился к белому зданию с колоннами и увидел бодро взбегающих на крыльцо розовых от мороза гимназистов, которым не было никакого дела до того, что ждёт одного из них в этом огромном казённом доме.

В парадных сенях раздевались и прихорашивались у зеркал всё те же розовые мальчики, благополучные, праведные, ничем не рискующие и ни за что не отвечающие. Проходя мимо швейцара, Николай посмотрел ему в глаза и понял, что этот страж гимназического благоденствия уже знает о случившемся: на пристальный взгляд он ответил таинственной усмешкой — не спеши, мол, голубчик, сегодня ещё не узнаешь, как решат твою судьбу.

Раздевшись, Николай поднялся на второй этаж, вошёл в пустой класс, сел и стал ждать урока. В коридоре он мог встретиться с гимназистами своего кружка, а от этого надо было пока воздержаться, чтобы не подвести товарищей. Он решил отсидеться. Ему не терпелось увидеть историка Кулагина. Этот вятский учитель не раз приглашал земляка на чаёк, затевал с ним вольные разговоры на улице, восхищался его незаурядным умом, а потом доложил директору, что гимназист Николай Федосеев высказывает неподобные мысли и, вероятно, имеет тайную библиотеку. После этого и зачастил наставник с обыском. Кулагин, конечно, тоже знает сейчас о «тётке», и по его глазам, по тому, как он будет вести себя в классе, можно догадаться, какой оборот принимает вчерашний визит наставника.

Звонок! Гимназисты вваливаются в класс, шумно рассаживаются и постепенно затихают.

Кулагин явился не в духе. Долго не начинал урока. Сидел за кафедрой и хмурился, облокотившись на пюпитр и стиснув ладонями виски.

Что-то случилось. И не в гимназии, даже не в Казани. Наверно, в Петербурге или в Москве. Может быть, опять покушение? Весной, когда раскрыли первомартовцев, вот так же потемнели преподаватели.

Кулагин расстегнул портфель, достал какую-то бумагу.

— Я должен зачитать вам циркуляр министра просвещения, — сказал он. — Документ этот имеет целью наведение порядка в учебных заведениях. Прошу слушать внимательно.

Читал он хорошо, отчётливо выделял длинные канцелярские периоды и, подчёркивая особенно важное, взглядывал на своих питомцев, чтобы заметить, на кого какое впечатление производит этот жесточайший циркуляр, в котором сначала перечислялись строгие запреты, потом шли указания, что должны делать учащиеся. Они должны, говорилось, избегать неблагонадёжных знакомств, следить за подозрительными, доносить на заговорщиков и разоблачать тех, кто вредно влияет на среду.

Прочитав циркуляр, Кулагин положил его в портфель и поморщился, будто ему было неприятно. От себя насчёт новой министерской инструкции он не сказал ни слова. Поднялся, прошёлся, заложив пальцы за отвороты мундира, до двери, вернулся к кафедре, отодвинул от неё стул, сел и вызвал гимназиста Вершинина.

— Итак, — сказал он, — на прошлом уроке мы говорили о новой русской литературе. Назовите, Вершинин, писателей, достойных великого прошлого нашей отечественной словесности. Достойных памяти Пушкина и Тургенева.

— Чернышевский, Салтыков-Щедрин. Успенский, — выпалил Вершинин.

Кулагин вздрогнул, но сразу же взял себя в руки: ему, выдававшему себя за либерала, не следовало так резко меняться в глазах гимназистов, не следовало пугаться.

— Это что же, мнение, внушённое преподавателями? — сказал он спокойно.

— Нет, это моё личное мнение.

— А зачем же его высказывать в классе? Оно ведь неверно. Чернышевский не дал ни одного истинно художественного произведения. И теперь ничего не пишет, просто доживает в Астрахани свою несчастную жизнь. Всех, кого вы назвали, Вершинин, история забудет, как только улягутся политические страсти.

— История, может быть, забудет, а народ — никогда. Это его защитники. Они принимают на себя удары самодержавия, чтобы…

— Замолчите! — не выдержав, крикнул Кулагин и вскочил со стула. — Кто вам вдолбил в голову такую ересь? — Он метнул взгляд на Николая и снова повернулся к Вершинину. — Не своим голосом поёте, сударь. Подите на место и подумайте, стоит ли слушать смутьянов.