Страница 95 из 102
Сон ли сморил его? В дальнейшем, на протяжении многих дней, он не просил Асая закончить, словно напрочь забыл о вымышленной истории. Уже Дикое Поле осталось позади. Ехали родным русским лесом, когда однажды на стоянке князь вспомнил:
— Чем же завершилась схватка твоего земляка с драконом?
Оружничий с большим удовольствием закончил свою повесть:
— Прежде всего Шарьяр поразил глаз чудовища, омерзительный, жадный, злорадный. Ослепленный дракон издал оглушительный вой, будто пораженный громовой стрелой в самое сердце. Батыр упал на камень без сил, почти не дыша. Как будто душа навеки рассталась с телом. Сколько времени лежал? Может, долгие годы. Далекий от жизни, как облако от земли, он был у самой границы загадочной страны, где кончается свет, следы теряются во мраке, откуда нет надежд возвратиться.
Юрий Дмитрич согласился:
— С того света не воротишься.
— Если тебя не позовут так, чтоб ты услыхал, — убежденно уточнил Асай. — Шарьяр в забытье уловил вдруг зов: смутный, далекий, настойчивый. Это заржал его верный боевой конь. И вот, нате, пожалуйте! Вернулась в тело душа. Пригрел солнечный луч. Батыр встал с ложа, обнял за шею коня.
— Ах, если бы такое было возможно! — пробормотал князь.
— Только лишь тут, — завершил Асай рассказ, — разглядел победитель поверженного дракона. Аждарха более не существовал. Народ до сих пор вспоминает о стародавних мрачных временах, о чудовище, в единственном глазу коего жило сердце, и о поразившем его чудо-бойце. А ущелье зовется Драконовым.
При въезде в Московское великое княжество скачущий впереди князь углядел гонца. Нет, не того, что еще в Диком Поле был послан узнать о здоровье княгини, дабы успокоить супруга. Тот нарочный до сих пор не вернулся. Юрий Дмитрич узнал во всаднике Ивашку Светёныша.
Вся вереница всадников замерла перед одним встречным. Светёныш подъехал вплотную к своему господину.
— Здрав буди, княже… — начал он и осекся.
— Здоров ли прибыл… — спросил Юрий Дмитрич обычное. И внезапно обеспокоился: — Да что с тобой, Ивашка? На тебе лица нет!
Верного старого слугу душили рыдания.
— Княгиня, — еле выговаривал он, — княгинюшка наша… Анастасия Юрьевна, Царствие ей Небесное!
Более ничего не мог вымолвить. Да его и не спрашивали: все было ясно…
Юрий Дмитрич не помнил, как доехал до дому. Повторял, словно заговоренный: «Не верю!» Ни плачному извещению Светёныша, ни соболезнующим уговорам Морозова, ни благоразумным советам дьяка Дубенского, никому и ничему с непоколебимым упорством не верил, не внимал. На всех махал руками: «Подите прочь!» Елисею Лисице велел гнать нарочных, дабы доставили неопровержимую весть о княгине: если жива — послание, хотя бы из единого слова, если нет — частицу поминальной свечи. Ни один из посланных не вернулся, да и сам Елисей куда-то запропастился в конце концов.
По приезде в Звенигород слуги и ближние прежде всего сделали остановку у соборного храма. Князя подвели к свежей могильной плите. Надпись, выбитая на камне, содержала дорогое имя. Юрий Дмитриевич долго стоял с напряженным ликом, как бы прислушиваясь. Поднял руку осенить себя крестным знамением и, не довершив, опустил.
— Скорее! Скорее — в кремник!
Взойдя в терем, не замечая встречающих, ринулся, очертя голову, как при пожаре, на женскую половину, в ту спальню, где, бывало, делил с женой легкие и тяжелые ночи.
— Настасьюшка, — тихо позвал князь.
Подступив к ложу с деревянной резьбой на спинках, откинул покрывало, потрогал перину из гусиного пуха, покрытый алой индийской камкой, а под ним — войлок коровий. Долго гладил простыню из тонкого холста. Взбил подушки пуховые в наволочках из лазоревой тафты. Громче молвил:
— Настасьюшка!
Не получая ответа, огляделся. Заметил у стен короба осиновые, сундучки железные. Тысячекратно здесь бывал и не замечал.
А вот — памятная, знакомая утварь: поставец, изукрашенный красками; снизу вверх постепенно суживающиеся полочки, уставленные серебряной и золотой посудой; на поставце — кувшин, горшочки да барашки раскрашенные.
— Анастасия! — в полный голос произнес князь.
Подождал. Потом вышел в Передний покой, прошел в тесную мыленку, на неудобство коей так часто жаловалась княгиня. Здесь стоял медный рукомойник с лоханью под ним и большой кувшин для воды. Лохань еще была полна, а рукомойник уж пуст. На его верху — мыло костромское белое, простое. И здесь же — душистое, грецкое. Рядом на гвозде утиральные мягкие полотенца. На поставчике маленькое зеркало в костяном станке. Гребенки — роговая и из буйволовой кости. Щетка, обшитая медью.
— Юрьевна, Юрьевна! — горестно повторял князь.
Воротился в передний покой. Здесь пол поскрипывал старой доской, настланной «в косяк». Утомлял взор потолок, обитый красной яловичной кожей, зато успокаивали стены под зеленым бархатом. Вся эта красота была создана по приезде княжеской семьи из Москвы в Звенигород. Пришлось перекладывать круглую печь из глиняного жженого кирпича. По желанию самой княгини у печи, дверей и окон были повешены занавески.
Главное место в женином покое занимал стол из липы на резных ножках, посеребренный по резьбе, покрытый мраморной доской. В нем четыре выдвижных ящичка. На столе все еще лежали перья лебяжьи, стояла оловянная чернильницы, рядом — песочница. Тут же стоячий шандал с сальными свечами. По сторонам еще два стенных шандала. Князь задержался глазами на столовых часах: они были еще в Москве куплены у иноземцев за шестьдесят рублей. Медные, позолоченные, в деревянном черном станке. Супруга была весьма рада такому мужнину подарку.
А перед столом кресло точеное. На нем подушка, подложенная сафьяном, закрытая от пыли светло-зеленым сукном. В изножии лоскут песцовый.
Насмотревшись, прошел в красный угол к иконам «Воскресения Христова», «Успения Богородицы», к образам Иоанна Предтечи, святителя Николая Чудотворца. Здесь он с княгиней часто и подолгу молился на сон грядущий, даже после совместных молитв в Крестовой.
На аналое — толковая Псалтирь, десять тетрадей из Святых Отцов, Апокалипсис в лицах. Настасьюшка любила перед сном непродолжительное святолепное чтение. Князь взял одну из тетрадей и вслух прочел место, на которое упал взор:
— «Встань, о честная глава! От гроба твоего, встань, отряси сон! Несть бо умерла, но спеши до общего всем встания. Встань! Не умерла! Нелепо умереть, веруя во Христа — источника жизни всего мира! Отряси сон, возведи очи, чтоб видеть, какой чести Господь сподобил тебя на Небе, а на Земле оставил память о тебе сыновьям твоим».
Князь покивал, соглашаясь с известным поучением древнерусского первосвятителя Илариона[105], потом медленно, благоговейно закрыл тетрадь.
— Любовь бессмертная! — мучительно простер он руку. — Дай грешному осязать близость твою!
Осторожно, как сотканные из неземной материи, трогал князь предметы и вещи в покое Анастасии. Приблизился к ящику: высокому, покрытому флорентийским лаком, источающим черный блеск. Здесь хранилась вся одежда Анастасии. Юрий Дмитрич растворил дверцы. С нижней боковой полки взял снежной белизны порты из тонкой льняной ткани, с верхней — наручни для поддержания длинных рукавов платья. Пояс шерстяной, вязаный. Красную шелковую нижнюю рубашку, украшенную жемчугом, в ней Настасьюшка провела с мужем первую брачную ночь. Нередко надевала и вот эту панёву из клетчатой пестряди, и летник из камки. Отдельно висит сизая шубка из дикого, то есть серо-голубого, бархата с золотым шитьем и венедицкой камкой. Как бы вернул времена жизни в Хлынове княгинин летник с широкими рукавами. Однако уже московские посещения златоверхого терема напомнил опашень из дорогой франкской ткани — скорлата.
И вдруг в трепетных руках князя оказалась та самая лисья душегрея. Та, к которой так часть припадал долгими зимними вечерами истомленный суетной жизнью супруг. Теплая была душегрея, успокоительно грели слова ее обладательницы. И вот — мех холодный, теплота канула в небытие. Ужли не взойдет, не наденет любимая свой привычный наряд? Князь, более не владея собой, затрясся в бурных рыданиях…
105
Иларион — митрополит Киевский с 1051 по 1053 гг.