Страница 43 из 52
Рыжкова пришла в полк уже на фронте, была в другой эскадрилье, и с Маменко ей не приходилось сталкиваться ни на работе, ни тем более в часы отдыха. Механики, как правило, жили отдельно от летного состава. А я с Верочкой подружилась еще при формировании полка. Мы с ней прибыли в Энгельс почти одновременно. Она из Саратовского физкультурного техникума, а я с фронтового военно-санитарного поезда. Ее назначили механиком самолета, а меня в ту же эскадрилью мастером по электрооборудованию.
Прибыв на фронтовой аэродром, мы с Верой были разочарованы, потому что ожидали чего-то необыкновенного, романтического: опасностей, риска, увлекательных происшествий. Ничего такого не случилось. Я бродила по селу, по аэродрому и не чувствовала никакой войны. И погода стояла дивная. Солнышко прямо ослепляло, и где-то высоко-высоко в небе заливался мирный гражданский жаворонок — какое ему дело до войны...
На аэродром я приходила рано утром и часа за два, за три успевала проверить и привести в порядок несложное электрооборудование. Потом шла к самолету Веры Маменко и наблюдала, как она ловко орудует ключами и отвертками. Иногда мы с ней рассуждали о том, насколько растяжимо понятие «фронт». Сказать: я был на фронте — значит ничего не сказать. И где же все-таки настоящий фронт? Где ему начало и где конец? Военно-санитарный поезд — фронт, а от передовой он уходит очень далеко. Наш аэродром тоже фронт, а от него до передовой километров двадцать будет, не меньше. А есть фронтовики, что воюют за все сто километров от переднего края. Мы сходились с ней на том, что настоящий фронт — на самом-самом переднем крае и, стало быть, нам надо во что бы то ни стало попасть туда. И обязательно в разведчицы. Фантазия была неуемной.
Однажды наши разговоры услышала Дуся Носаль. Уж она-то знала, что такое тыл противника. Из-под носа, можно сказать, уходила. Через бомбежки и гибель близких она пробиралась на восток, чтобы сесть в самолет и защищать Родину.
— Ох и глупенькие вы, — сказала нам Дуся. — Каждый должен сейчас делать то, что умеет.
Мы запротестовали, и Дуся тогда предложила нам учиться штурманскому делу.
— Ведь штурман, — говорила она, — это тоже разведчик. Он любопытен, наблюдателен. Конечно, если он мастер своего дела. Штурман интересуется землей и при этом внимательно следит за воздухом: не прячется ли сзади «мессер»? А заход на цель? Прицеливание? Бомбежка? — Дуся спрашивала нас, но отвечала сама же. — Знаете, как от штурмана зависит успех выполнения задания? Своевременно совершить маневр, выйти из огня, ослепить врага осветительной бомбой, — здесь штурман должен уметь учитывать все, вплоть до направления ветра. Ну, а полет в ненастную погоду? Не сбиться с пути, не заблудиться...
— Ну что ты агитируешь? — с болью сказала я. — Я уже просилась в штурманы. Не берут.
— Возьмут, когда подготовишься. Учись, в свой экипаж возьму.
Летать я стала уже после гибели Дуси. А Маменко не отпустила инженер: механиков не хватало. Конечно, впоследствии я посмеивалась над собой, вспоминая, насколько ребячески наивны были мои представления о войне, о полетах как о нечто героическом и волнующем. Я не ходила в штыковые атаки, всего-навсего летала ночью на бомбежку, но от чрезмерного напряжения, от усталости, бывало, с ног валишься и никак не поймешь, то ли снова обстреливают тебя, то ли хляби небесные разверзлись.
...Я ни на минуту не забывала о своих штурманских обязанностях, разговаривая с летчицей. Меня беспокоило надвигающееся на нас облако.
Ураган налетел внезапно. Порыв ветра был силен, легкий По-2 так швырнуло вниз, что летчице еле удалось выровнять машину. Снежный вихрь слепил глаза. Самолет бросало из стороны в сторону, вверх, вниз. Крылья отчаянно трещали, словно готовы были вот-вот сломаться. В такой переплет мы попали впервые. Мы шли, не меняя курса, ничего не видя вокруг, кроме бешеного галопа снежинок. Летчица вела машину по приборам.
На двадцать пятой минуте полета вышел из строя прибор, показывающий скорость. На двадцать восьмой минуте снегопад внезапно прекратился. Надо было немедленно найти пригодную для посадки площадку. Лететь без указателя скорости очень опасно. Не зная скорости, летчик легко может совершить ошибку и разбить машину. Но нам повезло: впереди справа я увидела аэродром.
Сели. Рулим наугад. Навстречу бегут люди.
— Эй, куда вас черти несут? Сю-да-а!..
Какое же это счастье вот так просто быть среди своих, которых пусть я даже не знаю. Клава зарулила машину на указанное ей место. На плоскость прыгнул парень, взглянул мне в лицо и закричал:
— Кто прилетел! Кто прилетел!
Он бесцеремонно выхватил меня из кабины, перебросил, словно мяч, в чьи-то крепкие руки, спрыгнул с крыла и схватил меня в охапку, не давая опомниться.
— Кто прилетел! Кто прилетел! — радостно кричал он, и я узнала его: Саша Языков, мой земляк. Сначала он летал в братском полку на По-2, но вот теперь Саша — истребитель.
Он мне нравился. А Саша был влюблен — увы! — не в меня.
Техник-приборист быстро исправил прибор, и мы, несмотря на уговоры Саши и его товарищей остаться и продолжить полет утром, все-таки улетели. Однако в Мариенвердер попасть не сумели. Ветер усилился, видимость ухудшилась, и мы, угробив два часа в воздухе, сели на промежуточный аэродром. А рано утром были в Мариенвердере, в госпитале. В палате мы увидели пять коек, а на крайней, у окна, сразу же узнали Веру. Она лежала с закрытыми глазами. Ее круглое, обычно румяное лицо было бледным. Грудь, рука, шея были запеленуты бинтами. Мы на носочках подкрались к кровати, склонились, не решаясь окликнуть ее. И тут я снова пережила ту памятную ночь...
...С вечера ничто не предвещало беды. Полк перелетел в Мариенвердер днем. Нас поселили в шикарном особняке. Таких богатых комнат, такого великолепного убранства никто из нас еще не видел. Разве только в музеях. Я бродила по комнатам, рассматривая портреты баронов, графов, генералов. Они высокомерно взирали на меня, как бы недоумевая и гневаясь, почему в их фамильном замке очутилась русская комсомолка. У портретов меня нашла Вера и позвала в библиотеку. Мы рассматривали красивые, в ярких переплетах, с цветными иллюстрациями, книги, жалея, что не знаем языка, Наш мир был нарушен инженером Озерковой.
— Маменко, — сказала она, войдя в комнату, — пойдешь в наряд охранять самолеты. Полетов не будет. Погода нелетная.
Вера с сожалением отложила альбом с репродукциями картин художников эпохи Возрождения и попросила сохранить его до ее возвращения. Через час с небольшим после ее ухода кто-то, едва вбежав в здание, истошно закричал:
— Ой, убили! Уби-и-ли-и!.. Маменко-о...
У меня сердце захолонуло, так стало страшно. Я пошла было на шум, но, заплутавшись в темном коридоре, прислонилась к стене и заплакала.
— Кто тут? — над самым ухом прозвучал тревожный голос. Это Клава Рыжкова наткнулась на меня. — Что с тобой? — участливо спросила она. — Кто обидел?
— Убили! Убили!.. — рыдала я.
— Кого?! — Клава испугалась.
— Да Веру же! Маменко.
— Успокойся. Ранили ее.
И Клава рассказала, что какая-то бродячая группа фашистов хотела захватить наши самолеты и под прикрытием непогоды проникла на аэродром. Вера прохаживалась вдоль стоянки самолетов, когда ей вдруг почудились тени. Она вскинула автомат на руку и закричала что было мочи: «Стой! Стрелять буду!» Маменко выстрелила, но одновременно раздалась очередь чужого автомата. На отчаянный зов Веры и на выстрелы прибежали солдаты. Тяжелораненую Маменко отправили в госпиталь.
А через два дня мы улетали снова на запад. Прощаясь с Верочкой, я обещала прилететь к ней 8 марта и, если ей станет лучше, перевезти ее в авиационный госпиталь.
...И вот мы с Клавой стоим у постели тяжелораненой подруги, боясь разбудить ее.
Вера приоткрыла глаза: взгляд мутный, отсутствующий. Легкая судорога прошла по лицу. Напрягая лоб, она прошептала:
— Лелька... Клавочка...
Попыталась чуть привстать, но, сморщившись от боли, осталась лежать. Совсем еще недавно хирурги зашивали ей легкое и перебитые нервы рук, а Вера уверяет теперь нас, что все нормально, ей только чуточку больно.