Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 30

А над рекой парили чайки. Медленно и плавно взмахивая крыльями, они делали горки и закладывали крутые виражи. Казалось, для них не представляет никакого труда вот так спокойно плавать в воздухе.

Мне не верилось, что когда-нибудь человек тоже сможет летать, как чайка. Это походило на сказку. Но сказка была интересная. За спиной — свои крылья! В самолете ведь все равно что на корабле или, предположим, в подводной лодке. Какое удовольствие плавать в подводной лодке? Ведь ты в ней как слепой крот под землей. Разве это можно сравнить с аквалангистом, который наравне с рыбой?

Дядя Жора курил и тоже смотрел на чаек. А может, он просто смотрел на противоположный обрывистый берег, по которому спускалась к дебаркадеру лестница со стапятьюдесятью деревянными ступеньками.

Я подумал, что дяди Жорин отец, наверно, разбился, когда прыгал с какого-нибудь обрыва на дюралевых крыльях. Мне почему-то очень хорошо представились эти крылья, укрепленные поперечными нервюрами и продольными трубами лонжеронами. Мне даже показалось, что я нашел, в чем была его ошибка. Нужно было пристегивать крылья не только за спиной, но и к ногам. Это очень важно — пристегнуть крылья к ногам. Иначе не сможешь удержать горизонтальное положение и упадешь. Но к ногам не обязательно пускать дюраль. Можно брезент. И между ног — брезент. Получится руль высоты, как хвост у чайки.

Я так размечтался, что взмахнул руками, словно к ним уже были прикреплены крылья. Мамина хозяйственная сумка с грязным бельем и мочалкой кувырнулась с обрыва в песок. Я спрыгнул за ней, и дядя Жора протянул мне руку, чтобы помочь забраться обратно. Принц Гамлет лежал на песке рядом с мочалкой и разглядывал человеческий череп.

— Что это тебя дергает последнее время? — спросил дядя Жора.

— А он разбился, да? — тихо спросил я.

— Кто?

— Ваш отец.

— Он в плен попал, — проговорил дядя Жора. — В самом начале войны.

— В плен?

— К фашистам, — сказал дядя Жора. — Его истребитель подбили, и он приземлился прямо в лапы к фашистам.

От сигареты у дяди Жоры остался маленький окурок. Злым щелчком дядя Жора послал его к самой воде. Окурок прочертил траекторию, будто трассирующий снаряд.

— А потом? — осторожно спросил я.

Дядя Жора отвернулся, словно ему было неприятно смотреть на меня.

— Потом фашисты над ним такую мерзость умудрили — хуже Освенцима, — сказал он глухо. — Они его за предателя выдали. Расшумелись, что он специально к ним перелетел. На наши аэродромы листовки стали сбрасывать. С его портретом. И с якобы его словами. Переходите, там, на сторону немецкой армии. Сопротивление все равно бесполезно. Вам гарантируется безоблачная жизнь. Меня окружили здесь почетом и комфортом. Ну, и прочая мура.

Дядя Жора оглянулся и посмотрел на меня так, будто я тоже был каким-нибудь фашистом. И, словно убедившись, что я никакой не фашист, смущенно закончил:

— Говорят, и дураку было ясно, что фальшивка. А доказательств не было. Только много лет спустя стало известно, что отец погиб под пыткой и ничего не подписал этим гадам.

Дядя Жора снова отвернулся, раздраженно прихлопнул на щеке комара. У меня вертелась на языке тысяча вопросов. Но я ничего не спросил у дяди Жоры. Я же видел, как про это трудно рассказывать. Это действительно пострашнее любого Освенцима. Умирать героем и знать, что свои про тебя думают, будто ты предатель и трус! Вокруг гогочут фашисты, и ничего нельзя сделать. Только молчать. И смотреть на этих гадов. А они показывают тебе листовку с твоим портретом и говорят, что ты уже так и так предатель. И теперь можно свободно предавать дальше. Выступить, например, по радио. А чтобы ты побыстрее согласился выступить, тебе иголки под ногти…

Комары одолевали нас все сильней. Мы молча поднялись и пошли по грязной тропке сквозь высокий ивняк. Липкая грязь легко отрывалась от песка и хваталась за подметки. Грязь всегда здорово цепляется за подметки. Вдоль тропки белели комки газетной бумаги.

Ивняк рос так густо, что земля у его корней почти не просыхала. От весеннего паводка на грунте остался блестящий коричневый слой. Казалось, что гибкие прутья растут из шоколадного крема.

Мы выбрались из лозняка и перешли по бревну через ручеек. Бревна у нас раскиданы по всему острову. Их приносит весенним разливом и оставляет где попало.

— А махолет как же? — тихо спросил я.

— Махолет? — переспросил дядя Жора. — Не знаю, как махолет. Чертежи и рукописи отца кому-то очень понадобились. Я ведь и не помню ничего. Мне тогда года еще не было. Мать моя во время родов умерла, и я с няней жил. Ну, когда это дело случилось, какой-то военный пришел и все отцовы бумаги забрал. Так они и уплыли куда-то.

Обходя бревна и перешагивая через них, мы неторопливо брели к дому.



— А няня увезла меня к себе в деревню, усыновила, дала мне свою фамилию, — закончил дядя Жора. — Чтобы, значит, я чистую фамилию носил, незапятнанную.

— Выходит, вы по-настоящему и не Переверзев? — удивился я.

— Выходит, — вздохнул дядя Жора. — Моя вторая мать умерла два года назад. И только перед смертью мне обо всем рассказала. Фамилия моего отца была Горбовский.

Мы вышли на дорогу. Попадающиеся нам навстречу матросы и сержанты отдавали дяде Жоре честь. А у меня было такое чувство, словно я только что познакомился с дядей Жорой. Раньше я его никогда не встречал, а сейчас познакомился. И матросы отдают дяде Жоре честь совсем не потому, что он старший лейтенант, а потому, что у него был такой отец. Вот бы таким людям, как его отец, в каждом городе памятник ставил. И чтобы у памятников почетный караул стоял. С автоматами.

— А фамилию вы почему не меняете? — спросил я. — На свою настоящую?

— Зачем? — удивился дядя Жора. — Моя мать, — ну, та, которая меня вырастила и воспитала, — лучше всех матерей была. Такой больше во всем свете не сыщешь. Всю жизнь только для меня прожила. А кто я, по сути, для нее? Случайный подкидыш.

— Так вы бы двойную тогда фамилию взяли, — сказал я. — Горбовский-Переверзев. У артистов же есть такие фамилии. Почему же у летчика не может быть?

Дядя Жора не ответил. Он шагал себе по острову и нес в сетке грязное белье и перекрученные корни. Шагал и как ни в чем не бывало козырял матросам и сержантам.

— А того человека, который прикарманил бумаги, вы не разыскали? — спросил я. — Куда-то ведь они делись.

Дядя Жора оглянулся и легонько похлопал меня по спине.

— Ладно тебе, Тим, — проговорил он. — Где ж его разыщешь? Через столько лет. Я вообще-то пробовал…

Он проговорил это так, словно извинялся. И я понял, что он не очень-то пробовал. Нельзя по-настоящему что-то пробовать, если ты такой спокойный. Даже не спокойный, а равнодушный какой-то. Я бы ни за что не смог быть таким равнодушным.

У колодца, как всегда, судачили о новостях женщины. Завидев нас, от колодца отделилась Люба-парикмахерша. Поводя плечами с накинутым на них платком, она двинулась нам навстречу. На черном платке горели красные маки.

— С легким паром, мальчики, — улыбнулась Люба ярко подведенным ртом.

В кулаках у нее были зажаты концы перекинутого за спину платка. Она будто придерживала платком голову, чтобы голова не очень запрокидывалась.

— Торопитесь? — спросила Люба, загораживая нам дорогу. — Ай малые дети дома плачут?

Она смотрела на дядю Жору с вызовом и насмешкой. На ее длинных ногах поблескивали черные туфли-лодочки.

— Или, может, хозяйка у самовара поджидает?

Дядя Жора робел при женщинах, как все равно Сеня Колюшкин. Даже еще хуже, чем Сеня Колюшкин.

— Ну, Любка! — крикнули от колодца. — Кому до чего, а кузнецу знай до наковальни!

— До наковальни? — сделала она удивленные глаза и перевела взгляд на меня. — А ты, никак, Тимка, в кузнецы подался? Вот бы не подумала.

— Да чего вы? — покраснел я. — Мы вас и не трогали вовсе.

Люба снова подняла глаза на дядю Жору, повернулась к нему плечом, вытянула вдоль плеча подбородок.

— Летал сокол за лесок, обронил там голосок, — нараспев проговорила она, притопывая по земле черной туфелькой.