Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 39

ужс столько раз спасал меня случай, казалось бы, даже и в самом безвыходном положении. Может, и теперь… Я стал ждать. Время текло, как кровь из открытой раны: еще минута, еще две, и сердце остановится…

Когда до двенадцати оставалось не больше часа, из овина выскочили все кунцовцы. Было слышно, как, взбудораженные, они живо обсуждали во дворе какую-то новость. Вскоре я услышал: сдался Кичкайлло!

Я понял: предоставленный самому себе, не зная, что со мной и Гжеляковой, он потерял голову. Кичкайлло пожертвовал собой, наивно предполагая, что спасет заложников, и в первую очередь жену Станиша. «Дружище, — взывал я в бессильном отчаянии, — что же ты, мало гитлеровцев знаешь? Веришь, что им будет этого довольно, что они сдержат слово? Они просто закинут лишнюю веревку на перекладину и повесят вас всех!»

Кунц повез Кичкайлло в школу в Дудах, чтобы там, в своей ставке, которая была одновременно и тюрьмой, установить его тождество с батраком Ручкайлло, свести с заложниками.

Потом до меня донеслась весть, что казнь отложена, а Кичкайлло подвергнут допросу…

Постепенно я как бы перестал существовать, стал равнодушным к собственной судьбе. Мной овладело то безразличное спокойствие, которое бывает обычно при серьезной операции. Понимаешь, лежит перед тобой на столе чья-то жизнь, и мозг начинает работать остро, с величайшим напряжением, используя все приобретенные знания и навыки. Движения становятся такими уверенными, такими быстрыми, пальцы такими проворными: время и движение, время и жизнь, ничего, кроме этого, не существует!

«У меня в запасе еще одна ночь, — думал я, — этой ночью я спасу людей от виселицы. Еще не знаю как, но спасу… Или меня уже не будет».

Ночь вторая — под светлой звездой

Снова наступили сумерки, уже вторые сутки я лежал между дровами, как заяц. Мучил не столько голод, сколько желание покурить. Дождь затих. Ночь обещала быть ясной. Я мог бы спокойно ждать, если бы не насморк, который я схватил прошлой ночью под дождем, когда капли, лениво, однообразно стекавшие с поленьев, в течение двенадцати часов подвергали меня азиатской пытке.

Достаточно было раз чихнуть, чтобы выдать себя. Я зажимал пальцами нос и открывал рот, чихая беззвучно, но так сильно, что казалось лопнут барабанные перепонки. Потом снова быстро дышал ртом до следующего приступа.

В овине располагался ко сну дневной караул. Я жадно ловил каждую произнесенную ими фразу. Я уже знал, что пятеро кунцовцев спят в овине, шестеро, во главе с Кунцем, — в доме, и еще пятеро стоят на часах: двое с пулеметом возле дома, двое стерегут сад со стороны леса, а один охраняет поля со стороны деревни. Я с облегчением вздохнул: наконец-то под навесом возле меня никого нет!

Кто-то вошел в овин, окликнул кого-то по-русски… Я хотел было прислушаться, но новый приступ чиханья заткнул мне уши. Потом мне полегчало, и я услышал, как за стеной, прямо возле меня, чей-то заспанный голос спросил:

— Так это ты его завтра будешь вешать?

— Я, — подтвердил второй. — Обер велел…

Воцарилась тишина. Слышно было, как чиркнула

спичка, как куривший выдохнул дым: они сидели совсем близко от меня.

— Обер и не знает, кого я буду вешать. Он так избит, что его мать родная не узнала бы. А я узнал.

— Кого, Бобаков, этого Ручкайлло?

Я вздрогнул.

— Да он не Ручкайлло, а Кичкайлло! Он у Зольде в Коморове вместо рысака бегал, бубенчиками позванивал, помнишь?

— Такой огромнющий, с мордой, как у суслика? Ну как же, помню!

— Ну так это он самый.

— А ты Кунцу сказал?

— Нет.

— Вот дурень… Скажи. Он те награду отвалит.

— Вишь, Алешка… Этот Кичкайлло в Коморове не один был. С ним еще были капитан Чечуга и доктор один, майор Дергачев, Владимир Лукич… я точно помню. Их в плен вместе взяли, и в лагере они вместе держались, вместе и бежали. Чечугу эсэсовцы во время погони ухлопали, а те двое ушли. Понимаешь?

— Еще бы! Думаешь, и Дергачев где-нибудь тут крутится?

— Голову на отсечение дам! Да ты сам посуди: до чего же убежище хитро сделано! А в убежище что? И радио, и карты разные, и ракетница, и газета начатая… Не-е, такие вещи не для кичкайлловых мозгов. Тут кто-то побашковитей действовал, ученый… Вот Дергачев это мог. Я его знаю. Он же меня спас. Меня ему в барак, как колоду, трупом сбросили. А он как взялся, так до тех пор надо мной орудовал, покамест я к жизни не вернулся и на ноги не встал. А когда он попробовал меня в шрайбштубе выписать как выздоровевшего, тут-то, братец ты мой, вся заваруха и началась! Лагеркоммандант пошел к нему барак посмотреть, а там госпиталь целый! После этого Дергачеву ничего не оставалось, как смыться поскорей куда попало… Нет, я не скажу…

— А Кичкайлло-то повесишь?

— А как же я бефеля [70] могу не выполнить? Мне еще жизнь дорога! Ясное дело, повешу, да еще толково: в одну секунду, чтоб не мучился. Но что б я сам, по своей воле, эту падаль на своего доктора натравил… Нет, этого ему не дождаться! И ты тоже не болтай. Все-таки мы еще люди.

— Да ясно не кунцы какие-нибудь… — подтвердил, зевая, второй.



— Ну, ладно, спи. Пойду на свой пост к…

Он назвал грубым словом уборную и встал, шурша сеном. Собеседник Бобакова повернулся на другой бок и вскоре захрапел.

Одной рукой я сжимал рукоятку револьвера, другой нос. Ну, герр Кунц, мы еще посмотрим, чья возьмет! Только бы мне не расчихаться.

Было уже далеко за полночь, когда я высунул голову из укрытия. Месяц вверху боролся с тучами, то погружаясь в них, то снова выплывая. Ночь дышала прохладой и покоем уснувшей деревни.

Я подтянулся на руках, поднял доску на петлях и влез в овин. С минуту я слушал: спят? Они преспокойно спали, зарывшись в сено. Я соскользнул вниз и ступил на утоптанную землю. Через полуприкрытые ворота узкая полоска лунного света падала прямо на шлем и шинель, висевшие на крючке для граблей.

Я надел шлем и шинель и, держа руки в карманах, пошел к уборной.

За ней, опершись о стенку, стоял с автоматом не то задумавшийся, не то засмотревшийся на что-то Бобаков. Подходя к нему, я не удержался и чихнул (руки-то ведь были в карманах!). Бобаков лениво обернулся и нехотя бросил:

— Чтой-то ты, Алешка, рассопливился так…

Вдруг он взглянул еще раз и отскочил, вскинув автомат.

— Владимир Лукич… — прошептал он с испугом.

Я стоял перед ним, словно призрак того времени, когда он был человеком, был военнопленным — как призрак родины.

— Ну что ж, Бобаков, стреляй! — медленно и тихо произнес я. — Обер награду даст.

— Уходите, Владимир Лукич… я ничего не скажу, идите…

— Нет, Бобаков, не уйду. Там, в лесу, наши ждут!

— Здесь? Наши?

— Да. Поляки и наши десантники. Я не могу им сказать, что вернул к жизни Бобакова для того, чтобы он стал палачом у Кунца. Я без тебя не вернусь!

— Вы ж меня убьете…

— Послушай. Тебе только один раз такая карта выпала, когда ты можешь вернуться. Выбирай: или стреляй, или подчиняйся моему приказу, советскому приказу!

Бобакова охватили сомнения. Нащупав в кармане курок пистолета, я ждал: если он поднимет автомат, я выстрелю в него несколько раз подряд и брошусь бежать. Но Бобаков, подняв руку, только глубже нахлобучил шлем.

— Эх… помирать, так с музыкой! Была не была. Веди, Владимир Лукич, только быстрей, а то Кунц ходит.

— Зачем?

— Посты проверяет. Только что у меня был, а теперь к тем, у плетня, отправился. Сейчас обратно пойдет.

— Идем!

Зная, что Кунц будет возвращаться по садовой тропинке, я хотел захватить его врасплох, выскочив на тропинку сзади, из-за колодезного сруба. Но Кунц появился перед нами прежде, чем мы успели спрятаться.

— Кто идет? — резко крикнул он.

— Бобаков, герр обер! — Бобаков и я вслед за ним вытянулись по стойке смирно.

— Что случилось? Почему по саду таскаешься?

— Герр обер, позвольте доложить…

70

Приказ — от немецкого «Befehl».