Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 39

Удобно развалившись в элегантной коляске, щелкая бичом в такт бубенчикам, мелодично бренчавшим на потеху всей своре малых фюреров, он мчался к резиденции лагеркомманданта с ежедневным рапортом.

Кичкайлло нес его ровной сильной рысью, минуя людей, которые еле передвигали ноги, людей, похожих на призраки, на останки человека, разгибаясь над грудами камней, над ямами, над дышлом платформ, люди подымали головы. В запавших, утративших жизнь, погасших глазах вспыхивали огоньки зависти и вожделения:

— Эх, рысак-фаворит! Вот у кого жизнь…

— Говорят, Зольде сам его кормит. Каждый день купает и взвешивает, не потерял ли он, не дай бог, ста граммов.

— На чемпиона его тренирует, а уж кормит-то, наверное, одними бифштексами…

Собачья ветчина и судьба

Кичкайлло и в самом деле ел бифштексы. Однажды вагенколонна кухни № 1 поравнялась со мной на шоссе, где я носил камни, и один из упряжи всунул мне за пазуху завернутые в газету бифштекс и пайку хлеба:

— От Кичкайлло, — шепнул он. — Завтра опять передадим.

Но ни завтра, ни послезавтра у Кичкайлло не оказалось возможности переправить мне передачу. Вагенколонна его кухни начала ходить другой дорогой. Сам же Кичкайлло не мог, оставаясь незамеченным, появиться на чужом поле: его слишком хорошо знали в лагере. Два раза ему удалось переслать мясо Аглае и Леньке.

Ленька, увидев меня в первый раз, вздрогнул и, подталкивая сани с бочкой естественных удобрений, молча прошел мимо. Должно быть, вид у меня был страшный. Впрочем, сколько же можно продержаться на брюкве и капусте, рысью таская камни по двенадцать часов в сутки?

Мой вид решил судьбу Булли.

Эта жирненькая такса, любимица Купермана, подбежала к отхожему месту, где работал Ленька, и… от нее осталось только воспоминание, только вопль в пространстве:

— Булли! Во ист майн Булли? [38].

Если принять во внимание, что превращение черной таксы в жареное мясо и сало произошло средь бела дня, на рабочем поле между отхожим местом и костром «дахдекеров», варивших смолу для заливки крыш в бараках зондербатальона [39] (наши крыши просвечивали насквозь), то придется тебе согласиться, что эта работа требовала немалой смелости и ловкости.

— Сам Кондрапуло не справился бы лучше, — сказал Ленька, одной рукой подавая мне собачью ветчину, а другой берясь за камень и делая вид, будто хочет укрепить расшатавшийся полоз саней.

Эта такса немного поддержала нас, но ненадолго. Скоро мы снова начали терять силы. В обед капуста, все та же зеленая, замшелая капуста, утром вода, вечером берляй [40] и ни кусочка хлеба! Днем в поле на непосильной работе, ночью на снегу, под крышей, сквозь которую просвечивают звезды…

Я понял, что если в ближайшие же дни не придумаю, как соединиться с Ленькой, чтобы быть с ним вместе хотя бы ночью, то из нашего побега ничего не выйдет. У нас просто не хватит сил.

Гениальная в деталях система гитлеровских концлагерей сводится, мой милый, к нескольким очень простым правилам. Держать человеческое стадо в состоянии вечного беспокойства. Постоянно смешивать, изменять, перемалывать его, превращая в бесформенную массу. Неутомимо вдалбливать человеку, что тут все являются собственностью гестапо — всеведущего и всесильного. На каждом шагу ставить перед выбором: мучить других или подвергаться мучениям самому, убивать или быть убитым. Систематически разлагать морально, изо дня в день вытравлять кислотой цинизма все человеческое. Пока все ненормальное не станет казаться человеку таким же нормальным, как то, что ему ежедневно хочется есть.

Быстро, поразительно быстро происходило деление, на падаль, делавшую в лагере карьеру, и на людей, обреченных погибнуть.

Порой приходилось видеть столько отвратительного, что невольно возникала мысль: человека нет! Это всего лишь вымысел философов, некая возвышенная идея, а ее реальное воплощение — двуногая скотина, к несчастью наделенная разумом, или, как говорил обершарфюрер Зольде, благоразумием.

Но стоило вспомнить о Леньке, Кичкайлло и многих других друзьях (Аглая уже не входила в их число, она в конце концов сдалась), людях поистине прекрасных, как становилось стыдно за каждую минуту сомнений.

О, как я мечтал тогда поспорить с тем мрачным психологом, с тем цезарьком в фуражке, на которой красовалось изображение черепа и костей!

По прихоти случая мы встретились.

Решающая встреча

День был ясный и морозный. Я уже не бегал, а волочился с камнями под мышкой. В голове, разбитой кныпелем лагеркапо [41], шумело, словно после доброго глотка водки. Сквозь продранную на спине гимнастерку просвечивала оберточная бумага, украденная с цементного завода, за что опять-таки могло влететь. Деревянные колодки стучали каждая по-своему, и это тоже угнетало: одна, подбитая резиной, стучала глухо, другая, из чистой березы, — сухо и тоненько.

Позади меня медленно, очень медленно двигался автомобиль. В лагере еще с утра говорили о приезде самого гауптштурмфюрера Книдля, который сортирует людей и комплектует свои отряды теми, кто позор предпочитает смерти.

Машина подъехала, и я действительно увидел знакомого мне юнца. Взгляд его скучающе скользил по толпе.



— Ком гер! [42] — вдруг крикнул он мне, отворяя дверцу.

Я подошел, потеряв в снегу колодку, — ту, подбитую резиной.

К тому времени я, должно быть, уже успел стать ярко выраженным гамелем, потому что Книдль повернулся к кому-то внутри машины и, указывая на меня театральным, я бы даже сказал шутовским жестом, произнес, словно в заключение рассказа:

— Вот он, человек!

Спутник Книдля высунул голову, чтобы увидеть то, что было названо человеком, — передо мной предстало лошадиное лицо и базедовидные, выпученные глаза лагеркомманданта. В машине сидел еще кто-то, кажется женщина.

— Человек — это звучит ничтожно, весьма ничтожно! — вздохнул, поглядывая на меня, гауптштурмфюрер.

Около двух месяцев назад я бросил ему в лицо слова Горького: «Человек — это звучит гордо!» Он возвращал их мне теперь в виде парафразы, соответствующей моему нынешнему виду. Я стоял перед ним в лохмотьях, с камнями под мышкой, в одной колодке. Шапку заменяли тряпки, которыми была обмотана разбитая голова.

— Это всего лишь навоз, дюнгундсфолькен [43]. Животное, сделавшее карьеру… — рассуждал Книдль далее, наслаждаясь игрой в обличителя человеческой сущности. — Такая зоокарьера наталкивает на известные выводы, не так ли, фрейлейн Агли? Мы с вами уже сделали такой вывод, нихт ваар [44], фрейлейн Агли?

Женщина наклонилась вперед, и я увидел Аглаю. Аглаю в каких-то меховых шкурках мышиного цвета. Высокий воротник и меховая шапочка подчеркивали бледность ее лица, обескровленного голодом. Она выглядела, как кинозвезда после тяжелой болезни. Аглая не понимала еще чужой речи, но уже знала свое новое имя — Агли, фрейлейн Агли, — и смотрела на своего господина с настороженной готовностью, стремясь угадать смысл его слов в глазах, голубых, как небо, и, как небо, непонятных.

— Вы хорошо знакомы, не правда ли? Из одного отряда, собратья по оружию, если мне не изменяет память?

Я только кивнул в ответ. Нет, разумеется, память не изменяла гауптштурмфюреру. Всю эту сцену он устроил для того, чтобы унизить меня. Еще на прошлой неделе я видел Аглаю, когда она мыла полы в больничном бараке зондербатальона. Я слышал, что с помощью доноса, ценой жизни подруги, она выбралась из удушья подвала с гнилой брюквой на «свежий воздух» больницы с хорошей пищей для санитарок. О ней говорили, что она делает в лагере карьеру. Однако карьере ее предстояло начаться лишь вне лагеря…

38

Где мой Булли?

39

Дахдекеры — заключенные, работавшие в качестве кровельщиков; зондербатальон-батальон охраны.

40

Так называли в лагере «суп», т. е. воду с отрубями.

41

Лагеркапо — самый старший по званию начальник какой-нибудь определенной части концлагеря, например поля. Обычно все «капо» подбирались немцами из уголовных заключенных. Кныпель — палка, которой били в обозе, иногда ее называли «переводчиком».

42

Иди сюда!

43

Народ, служащий для удобрения земли, т. е. обреченный на истребление.

44

Не правда ли?