Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11

Когда в последней, итожащей главке «Мишеля Фуко…», в заглавие которой, кстати, вынесено слово «друзья», Бланшо упоминает о «своего рода охоте на дух (достаточно близкой к „охоте на человека“)», подсознательно он, может быть, примерял эту ситуацию и к себе. По сути дела, во Франции никогда не забывалось, что свою карьеру Бланшо начинал в 30-е годы не в качестве писателя, а как близкий монархистско-националистическим кругам политический журналист крайне правого толка, но никому не приходило в голову делать далеко идущие выводы из того факта, что подчас он публиковал свои не лишенные романтического радикализма инвективы в адрес современной буржуазной демократии в весьма одиозных — особенно при ретроспективном взгляде — периодических изданиях. Ревнителей политической корректности пришлось ждать из-за океана: первым политическое наследие Бланшо-журналиста концептуально препарировал сделавший себе карьеру на «французских правых» американский университарий Джеффри Мельман в книге «Наследие антисемитизма во Франции»[18]. Эта нашумевшая книга, посвященная антисемитизму Бланшо, Лакана, Жироду и Жида, вызвала во Франции весьма неоднозначную реакцию. В приложении к Бланшо ее критики указывали, что автор, преследуя I одновременно две цели: доказать антисемитизм[19] (а на самом деле — близость фашизму, о котором Бланшо всегда высказывался со всей резкостью) действительно праворадикальных политических деклараций писателя и увязать их воедино с якобы зарождавшейся тогда литературной теорией Бланшо, — приводит вместо доказательств умозрительно сконструированные доводы, оперируя собранными фактами по меньшей мере крайне вольно; например, любое упоминание «солярной мифологии» (солнце, полдень, тьма) трактуется им как симптом приверженности к фашистской идеологии («уликой», в частности, оказывается и название книги «Огню на откуп», и текст «Безумия дня» — да еще в паре с комментариями к нему Левинаса), проблемы письма — как однозначные аллегории, почти что криптография политических устремлений — и т. д., и т. п., не говоря уже о том, что чуть ли не большую часть главы о Бланшо Мельман посвящает жонглированию именами и текстами совершенно других людей — тут и основатели и редакторы журналов, в которых Бланшо печатался, и «учителя» «учителей» (?) Бланшо, и даже все та же классическая статья Мишеля Фуко. С другой стороны, лишь полстроки среди сотни примечаний заняло скромное упоминание о сотрудничестве Бланшо с Сопротивлением, обойден за ненадобностью тот факт, что он спас от немцев семью Левинаса…

Несмотря на конкретную критику и общее мнение о, скажем, неадекватности его выводов, дело Мельмана было подхвачено и во Франции, где, в частности, можно указать на постоянно прогрессирующее фарисейство Цветана Тодорова («примеривающегося» к этой теме еще с конца 70-х годов) и неприкрытую агрессивность посвятившего политической «вовлеченности» Бланшо объемистую диссертацию молодого Филиппа Менара. Продолжает развивать свою версию и сам Мельман, перемежая работу исследователя переводческими трудами (уже в 1987 году он публикует в США свой перевод «Мишеля Фуко, каким я его себе представляю»), выводя (и тем самым без надежд на оправдание обвиняя) «литературный мистицизм» Бланшо из его внутреннего фашизма — и с неменьшим осуждением подверстывая сюда же и его «левый послевоенный нигилизм»[20]. Трудно не увидеть за всем этим невольную реакцию той самой ущербной буржуазной демократии, против которой, собственно, выступал молодой Бланшо, с которой боролся Бланшо зрелый. И здесь опять приходит на ум все та же «охота на дух», которой подвергла Фуко консервативная — правая — мысль, крикливо причитая над смертью — нет, убийством — человека и антигуманным подавлением субъекта, каковой только и может быть основой для «уважения прав человека» и т. д. (см. хотя бы своего рода манифест неоконсерватизма, книгу Люка Ферри и Алена Рено «Мысль 68-го: очерк современного антигуманизма»)…

При всей своей пресловутой недоступности, Бланшо пытается не уклоняться от диалога со своими критиками, не раз отвечая в письмах на вопросы, которые, как ему кажется, ставят перед ним его, как ему кажется, собеседники; письма эти охотно публикуются и тут же ими комментируются, но ни о каком диалоге речь при этом не идет — скорее возникает впечатление, будто стороны говорят на разных языках… Дело в том, что в письмах рассказывается «как было», а это интересует «заинтересованных» корреспондентов менее всего: им нужны не факты, а доказательства — то есть звенья единой схемы, носителями знания о которой они себя чувствуют. Пожалуй, здесь более чем уместно вспомнить, что в одном из своих последних интервью говорит о диалоге и полемике Фуко (объясняя, почему в полемику никогда не вступает): «Вопросы и ответы подчиняются одновременно забавной и трудной игре: каждый из двух партнеров стремится использовать только те права, которые даются ему другим, причем в принятой форме диалога. Полемист же выступает в наперед присвоенных латах, каковые ни за что не поставит под сомнение. Он априорно обладает правом объявить войну и придать этой борьбе справедливый характер; ему противостоит не партнер по поискам истины, а противник, враг, который не прав, вреден, самое существование которого таит в себе угрозу. И игра, таким образом, состоит не в признании за этим субъектом права на речь, а в его устранении как собеседника в любом возможном диалоге; конечной же целью станет не подобраться как можно ближе к трудной истине, а заставить восторжествовать то правое дело, проводником которого полемист с самого начала себя провозгласил. Он опирается на некую законность, из которой его оппонент по определению исключен»…

Итак, чаемое кое-кем «дело» по образцу и подобию дел Хайдеггера и Пола де Мана складываться не желает. Лучше всего в весьма лапидарной форме ситуацию с ним подытожил в 1998 году Жан-Люк Нанси: «Похоже, с дрязгами вокруг Бланшо не кончено — по крайней мере со стороны тех, кто все это затеял… Сколько понадобится еще времени, чтобы исчерпать этот бесполезный и несостоятельный случай?.. Пора наконец заявить, что… эти разборки морально (или политически) смехотворны, а литературно (и философски) бессодержательны». Что изменилось в результате этих разборок? Несмотря на все доводы, поднятый ими шлейф молвы породил своего рода презумпцию — если не вины, то виноватости Бланшо. Дебатируется тема политической подоплеки его литературной теории. Укоренился и «половинчатый» вопрос о — потенциально беспринципной — «смене вех», полной политической переориентации Бланшо, — кто знает, то ли в результате внутренней эволюции, то ли под гнетом внешних обстоятельств (есть и крайняя точка зрения: вся его проза — закамуфлированное отстаивание фашистской идеологии). Может быть, как раз нам, из нашего посткоммунистического далека, шокирующая многих на Западе резкая политическая переориентация не покажется такой уж удивительной: мы-то знаем, что во взаимоотношении — противостоянии — системы политических ориентиров и индивидуума куда важнее его верность самому себе; ведома нам и скорость, с которой переименовываются эти ориентиры и правое начинает путаться с левым; мне, например, представляется (я отнюдь не призываю при этом вычитывать в «правых» статьях, скажем, идеи «Манифеста»), что Бланшо в общем и целом оставался верен своим внутренним убеждениям, а изменение политических ярлыков свидетельствует скорее об относительности и двусмысленности последних — а также о его умении ускользать от ловушек как левой, так и правой идеологии…

Хотя и политика, и дружба остаются на полях этой книги, все же ее текст, сам ход ее размышления вписан в тот неустрашимый зазор, который, как заметил еще Аристотель, существует между филией и политией; в ту бездонную пустоту, которую пропустил через себя Фуко и, понимая всю безнадежность своего предприятия — именно поэтому, — тщится заполнить Бланшо; в ту зону межличностного сообщения, где перед лицом Другого каждый неминуемо остается наедине с собой и должен сделать свой собственный выбор. А посему, можно вместе с Тодоровым требовать от Бланшо письменного покаяния в сотрудничестве с одиозными изданиями и движениями, или же вспомнить еще одну внезапную обмолвку Фуко, в раздражении поставившего точку, не начиная полемики со своими гонителями: «Бланшо учит, что критика начинается с внимания, участия и щедрости», — а можно и причислить себя к тем, кому Бланшо посвятил «За дружбу»: «Всем моим друзьям, известным и неизвестным, близким и далеким», — слова, которые как нельзя лучше подходят и к этой книге, ведь она по сути является своего рода диалогом, косвенно, по решительно противостоящей полемике двухголосной инвенцией, и я не могу под конец удержаться от вопроса: чей голос здесь слышнее, Фуко пли Бланшо?.