Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 38



— Не стоит рисковать в такую погоду, — я говорила с ним так, как, бывало, разговаривала в прежние времена.

Надзиратель в караульном помещении не торопил нас. В эту холодную пору каждый думает о том, чтобы согреться, — надзиратель пытался согреться, переминаясь с ноги на ногу.

— Не ездите. в деревню. Своих родителей вы не измените, да и они не изменят вас. У каждого своя судьба.

Какую-то минуту он слушал меня с удивлением, затем произнес:

— Всю свою жизнь я только приносил им несчастье. Мне очень хочется поехать к ним, но я не решаюсь. Трудно мне вынести их взгляды. Теперь они уже не упрекают меня, отец даже дает мне немного денег, но ведь неловко брать деньги у старого человека. Ведь всю свою жизнь они так тяжко работали.

— Вы соблюдаете законы религии?

— Ты коснулась больной темы. Трудно им, моим родителям, вынести мысль, что их единственный сын блуждает по миру без веры. Если бы я преуспел в делах, они бы, возможно, простили мне…

В это мгновение я почувствовала какое-то сильное влечение к этому низенькому, растерянному человеку, как когда-то — к Сами.

— Мой дорогой, — хотелось мне сказать ему, — я готова быть твоей служанкой, твоей женой, убирать твою комнату, стирать твои рубашки. Мое тело — не святыня. Я люблю тебя, потому что есть в тебе свет, согревающий мою душу. Трудно мне вынести грубость женщин, среди которых я живу…

— До свидания, — произнес он и поднял руку.

— Когда я вас увижу?

— Через месяц я приду.

— Спасибо. Я буду ждать.

— К сожалению, я не привез тебе добрых вестей.

— Но сам приезд ваш, само ваше пребывание здесь…

А на улице в это время разыгралась буря — черная буря. Сквозь неплотно закрытую дверь я видела, как он удалялся, как ветер уносил его на своих крыльях.

Глава двадцать пятая

Дни тянулись едва-едва, будто ленивый паровоз с натугой тащил их. Зима была бесконечной, темень — необъятной, а лета почти не чувствовалось.

Дни похожи друг на друга, и нет им конца. И все же год следует за годом.

Человек больше не ищет близости другого. Со мной почти не разговаривают. «Убийца — она и есть убийца», — слышала я не раз. Я не отвечаю и не держу обиды. Невидимой пуповиной связана я со своей тайной, и она — источник моей сдержанности. У меня есть семья, скрытая ото всех глаз. Теперь к ней присоединился мой адвокат. Вот уже два месяца не приходит он навестить меня.

Иногда видится он мне в образе Иоанна Крестителя, стоящего при водах Прута, окропляющего водой головы людей. «Эта роль тебе совсем не подходит», — заметила я ему. «А какая роль мне подходит?» — спросил он, не повернув головы в мою сторону. «Ведь ты должен защищать в суде сирых и убогих. Они, наверняка, ждут тебя». «Ты права, моя дорогая, конечно же, ты права, только не следует забывать, что год тому назад меня уволили с должности. Но если моя новая должность тебе не нравится, я вернусь к своей прежней. Я надеюсь, что меня не убьют». «Если ты боишься — не ходи туда», — собиралась я сказать ему, но не успела. Он исчез. Я не понимаю смысла этого сна. Я скучаю по нем, по его сдержанным движениям, и каждый месяц жду его прихода.

В последние недели снова громили еврейские лавки, и в тюрьме оказалось немало награбленных вещей. Одна из теток Сиги принесла ей платье из поплина. Я тотчас заметила, что это еврейское платье. Сиги надела его, и ее настроение сразу же поднялось. Трудно мне видеть на ней это платье, однако я сдерживаюсь и не говорю ни слова. Но однажды я не вытерпела:

— Это платье тебе не подходит.

— Почему?

— Потому что оно — еврейское.

— Ну и что?

— Не носят одежду людей, которых мучают.

— Мне нет дела до евреев…

Руки мои дрожали. Я испугалась этой дрожи, потому что чувствовала: она — предвестник насилия, которое мне неподвластно. Сиги, по-видимому, поняла, что хватила через край, и сказала:

— Зачем зря сердиться?

А чуть позднее заметила как бы между прочим:



— Я вижу, что ты попрежнему любишь евреев.

— Не понимаю, — прикинулась я наивной.

— У меня к евреям — чувство полного неприятия. Хотя, говоря по правде, они не обманывали меня, не смеялись надо мной, нет во мне жалости к ним. Когда-то был у меня даже любовник — еврей, приятный парень, ничего не скажешь. Мы с ним гуляли, ходили в кино и кафе. Я знала, что такой любви у меня больше никогда не будет, и все-таки что-то не давало мне покоя. Евреи чем-то тревожат мое сердце. Я чувствую какую-то вину. Может, ты сумеешь объяснить это? Евреи сводят меня с ума…

Я вгляделась в нее и убедилась, что она говорит правду. В лице ее не было злобы, только желание объяснить самой себе какую-то трудную загадку.

— Странно, — продолжала она, — по ночам я не злюсь ни на себя, ни на мать свою, даже на мужа, издевавшегося надо мной, не злюсь. Но евреи выводят меня из себя. Ты понимаешь?

— Но ведь они не били тебя? — Верно. Ты совершенно права. Но что поделаешь, это ведь факт: их все ненавидят.

Чтобы быть в ладу с собой, я сказала Сиги:

— Не говори гнусностей про евреев. Такие разговоры выводят меня из себя. Мне трудно владеть собой…

— Ну, так ударь меня, — она была испугана.

— Это не я, — говорила я ей, словно самой себе, — это мои руки…

— Не обращай на меня внимания.

— Поплиновое платье, что на тебе, действует мне на нервы.

— Ради тебя — я его больше не надену.

— Спасибо…

Дни затягивали нас в свой водоворот, словно скотину. Мы работали. Из последних сил собирали свеклу на промерзших полях. Старшая надзирательница нещадно била тех, кто не справлялся с работой. Отчаянные вопли резали слух, но сердца не знали жалости. И мое сердце черствело день ото дня. Я не живу, я только двигаюсь, а по вечерам валюсь вместе со всеми на нары и засыпаю. Усталость так сильна, что я полностью в ее власти. Моя связь с иными мирами ограничена и редка. Лишь временами руки мои сжимаются в кулаки, и я ощущаю свою силу, но очень скоро они разжимаются снова.

В глубине души я завидую тем, которые сидят всю ночь напролет и болтают, ссорятся, ругаются. У меня нет слов, будто все слова увяли во мне. Даже простые числа, записанные на стене, доводят меня до головокружения. Если бы не работа, если бы не эта проклятая работа, я погрузилась бы в сон, как в смерть.

Как-то вечером, после поверки, подошла ко мне Сиги и сказала:

— Позволь мне, Катерина, словечко молвить. Не сердись и не бей меня.

— Не говори со мной, — отрезала я.

— Не могу я, это лежит камнем у меня на сердце.

— Но почему ты должна меня злить? — сказала я, и пальцы мои сжались в кулаки.

— Я вынуждена.

— Никто тебя не вынуждает, ты можешь держать язык за зубами.

Услышав это, она склонила голову и горько зарыдала:

— Делай, что хочешь. Бей меня, сколько тебе угодно. Твое отношение к евреям пугает меня больше, чем тюрьма, больше, чем надзиратели, больше, чем карцер.

— Заткнись! — крикнула я.

Однако она на замолчала, и мне было ясно, что она готова умереть под ударами моих кулаков, но свою правду скрыть от меня не может. Рыданья ее все нарастали, и чем отчаянней становился ее плач, тем слабее становились мои кулаки.

Глава двадцать шестая

Я читаю Псалтырь и молю Бога, чтобы миновали меня испытания. Кроме Библии и Евангелия все другие книги запрещены. Только здесь, среди этой глухой тьмы, научилась я молиться. Я не уверена, что молюсь так, как положено, но ощущаю, что душой своей предана каждой букве этих Книг, и эта преданность порой извлекает меня из той тьмы, в которую я погружена.

Но реальная жизнь сильнее душевных томлений. Женское отделение захлестнуло половодье платьев, свитеров, пуховых подушек, подсвечников. От этого награбленного добра у меня темнеет в глазах. Каждая женщина получила подарок, даже те, кому с воли ничего не передали. Просочились в тюрьму и губная помада, и флаконы одеколона, и пачки мыла.