Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 38



Принес он мне кулек с конфетами и банку варенья. Рассказал, что ему удалось вырвать у властей конфискованные драгоценности, которые Генни оставила мне в наследство. Отныне они будут находиться в управлении тюрьмы, и в тот день, когда я выйду на свободу, мне их возвратят. «Пусть будет у тебя хоть грош за душой», — добавил он.

— Нет в том нужды, — довольно глупо ответила я.

— Никто не знает, что готовит ему день грядущий. Теперь он выглядел смущенным. Может, был разочарован тем, что я не оценила по достоинству его усилий.

Чтобы как-то исправить впечатление, я сказала:

— У меня все в порядке.

И замолчала, словно все слова иссякли.

Он тоже не знал, что еще сказать мне. Поднялся. Никто нас не торопил, но я — сама не знаю почему — заторопилась и вернулась к себе в барак.

Ночью я все пытаюсь найти путь к моим близким. Мне почему-то казалось, что если доберусь я до Генни, — доберусь и до остальных. Но это чувство направило меня по ложному следу. Ночи становились все непрогляднее, ни щелочки, ни просвета, только сгустившаяся тьма. И здесь, на нарах, — так же, как в любом кабаке, — на чем свет проклинали и во всем винили евреев. Если бы не евреи — все было бы по-другому. Надо стереть их с лица землм. Эти голоса не мерещились мне. Они доносились ясно — словно мычание коровы или похабная частушка.

Я знала, что голоса эти не в силах причинить вред моим близким, однако покоя себе не находила. Кто знает, какие несчастья способно навлечь проклятье? Близкие мои скитаются в мире ином, их бестелесная душа беззащитна, а тут нечестивцы проклинают их днем и ночью.

Мои страхи были не напрасными. Наутро я узнала, что в одной из расположенных неподалеку от тюрьмы деревень разразился погром. Погибших немного, но полно раненых. Один из тюремщиков рассказывал об этом подробно, и слухи передавались из уст в уста. Добыча на этот раз оказалась большой, у крестьян теперь нет нужды в еврейских лавках: будут у них собственные сукна, собственный сахар, собственные сапоги любой выделки и любых размеров. Поздно ночью пошла по рукам бутылка водки. Все радовались, что наконец-то евреи получили по заслугам.

В Пасху, когда разрешили передать заключенным еду и одежду, всюду видны были еврейские пальто, платья с кружевами, шерстяные носки, даже несколько новых корсетов. Все радовались, примеряли обновы…

— Почему ты всех сторонишься? — спросила меня одна из заключенных.

— Я тоскую, — слова сами сорвались с моих губ.

— Ты должна все позабыть. Будто и не было ничего.

— А ты не вспоминаешь?

— Конечно же, вспоминаю. Но тут же говорю себе: «Вспоминать запрещено!» Своей сестре и двоюродному брату велела не приходить ко мне на свидания. Если выйду — поеду их навестить, мне они ничего не должны. Свидания только сводят человека с ума. Я бы запретила свидания. Я уже не тоскую и не скучаю. Я сделала то, что должна была сделать, и теперь могу сидеть спокойно.

— Что же ты сделала?

— Убила своего мужа. Только мы двое довели дело до конца, а остальные пытались, да, пожалев, повернули назад.

В глазах ее что-то сверкнуло.

Тюрьма хорошо охранялась, и все-таки новости просачивались сквозь любую щель. Вчера стало известно, что мужа Сиги убили в кабаке. Все радовались и пили, и я тоже присоединилась к веселью.

Сиги опьянела и в подпитии высказалась:

— Я люблю Господа нашего Иисуса великой и сильной любовью. Он — Господь. Он — Спаситель. Я знала, что он отомстит за меня. Теперь же настала очередь евреев, убийц Господа. Я много лет у них работала, немало денег у них наворовала, но никогда не прощу им, что убили они Господа. Как осмелились они, дети Сатаны, убить его? Ведь он — это любовь и милосердие. Он не простит им, он готовит им великую месть, вы еще увидите.

Ее стошнило, она побелела, как мел, но не перестала проклинать всех, кто когда-либо в жизни обидел ее: отца и мать, своих детей, евреев и их мошенничества. Если бы не прокляла она заодно и старшую надзирательницу, ночь закончилась бы всеобщим весельем, и все бы спали спокойно. Но поскольку Сиги не удержалась и начала честить почем зря старшую надзирательницу, тут же коршунами кинулись на нее надзирательницы и утащили ее в караулку. Не помогли просьбы остальных заключенных. Той же ночью отправили ее в карцер. Тем и закончилось великое веселье.

Глава двадцать вторая

С тех пор, как Сиги отсидела в карцере, она непрестанно молится и то и дело крестится, уверяя, что Иисус стоял справа от нее, что явился Бог мщения, и теперь очередь евреев. Ее впалые щеки будто обожжены пламенем. Даже язык ее изменился. Теперь она говорит так, как говорят деревенские старухи, — на каждом слове поминает Иисуса, пресвятых Богородицу и апостолов, которые истребят все зло и сынов Сатаны.

Я потеряла подругу. Стараюсь говорить с ней поменьше, но она почему-то ищет моей близости, все укоряет меня, напоминая, что без веры нельзя жить, а без Иисуса мы в этом мире — пропащие. Голос ее звучит угрожающе:

— Ты слишком многого набралась у евреев. Они навели на тебя свои чары и разрушили чистую веру, что была в тебе. Сыны Сатаны, они знают женскую душу и легко покупают ее. Нельзя их жалеть, они уничтожили душу русинскую.

Я ее избегаю, готова работать в скованном холодом поле, только бы находиться подальше от нее.



Однажды ночью я не вытерпела:

— Чего ты от меня хочешь? Она сказала испуганно:

— Ничего. Я просто люблю тебя. Я хочу вернуть тебя к вере. Сыны Сатаны тебе навредили…

— Прекрати молоть эту чепуху, — отрезала я и сама испугалась собственного голоса.

— Я ничего не думала… Только ради тебя, я ведь люблю тебя, — голос ее дрожал.

Предупреждение подействовало. Люди, оказывается, очень осторожны с убийцами, я и сама боюсь себя. На суде был представлен нож, которым я убила убийцу, и меня спросили — тот ли это нож. Это был простой нож, я захватила его с собой, когда оставляла дом Генни. Не было никакой причины для этой маленькой кражи…

… Наступили короткие дни. Нестерпимый холод и каторжная работа. Мысли все усыхали, ноги двигались как бы сами по себе, и я была словно отрезана от собственной жизни, от самой себя, погружена в какую-то тяжкую пустоту. Я ни на что не сердилась и ничего не желала. И если нас наказывали сверхурочной работой, я сносила это молча. Дни свиданий все ждали с нетерпением. Я ничего не ждала. Мой адвокат, по обычаю, приходил раз в месяц, приносил сладости и банку варенья.

— Как дела у евреев? — спросила я его, не узнавая своего голоса.

— Почему ты спрашиваешь?

— Тут ходят слухи, что в селах устроили резню.

— И это тебя волнует?

— Евреи, как вы знаете, были мне очень близки.

— Лучше бы тебе подумать о более веселых вещах, — прошептал он.

— Они мне дороги, — вырвалось у меня.

— Не вижу в этом смысла.

— Я люблю их маленькие домики…

— Не говори так громко, — перебил он.

— Я люблю говорить на идише. Мне это необходимо, как воздух….

Адвокат поднялся и произнес:

— Это к делу не относится, мы еще поговорим об этом.

— Я не боюсь.

— И все-таки…

— Я не перестану любить их, — я еще успела сказать ему эту фразу, прежде чем свидание было прервано.

Позднее я осознала — это говорила не Катерина. Когда Катерина связана со своими близкими, речь ее полнозвучна, запас слов — совсем иной, чувства рвутся наружу, но когда она оторвана от близких своих, то, как и любой человек, чувствует себя усталой и подавленной.

Та зима была очень длинной. Время от времени овладевали мной сильные ощущения, столь острое религиозное чувство, что голова моя начинала кружиться и я едва не теряла сознание. Бывали мгновения, когда я ощущала особую близость к своим родным, близость эта была большой и осязаемой, особенно — к Биньямину, моему маленькому ангелу. Той зимой я сказала одной из заключенных:

— Я не нуждаюсь в Иисусе. У меня есть свой Иисус.

Я не понимала, что говорю, но мне было позволено излагать свои мысли и верования. К убийцам относятся с осторожностью.