Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 60



Он медленно разомкнул веки, и опять его поразила белизна лица, и опять он ощутил предательский аромат нежной девичьей кожи. Услышал взволнованную речь — что-то о лекарствах, а самого неудержимо била дрожь. Он потянулся и поцеловал девушку. Верно, ото был крепкий поцелуи в щеку, но мгновенная звонкая пощечина заглушила все прочие звуки.

Джахан с легкостью испуганной серны выпрыгнула из машины, хлопнула дверцей, а он, потупясь, сидел некоторое время неподвижно, боясь поднять голову.

Домой Осман возвращался в одиночестве.

Загнал машину, неслышным шагом прошел к себе в кабинет и повалился на диван. Судорожно комкая в руках подушку, он сначала постанывал и повторял все одни и те же слова: «Погубил сам себя, погубил окончательно, разом все погубил…» Вдруг ему стало мерещиться, будто рядом кто-то есть, и еще непонятно откуда слышались гулкие шаги. Но рядом никого не было, в дальней комнате у включенного телевизора спал сын, и весь дом окутывало зловещее безмолвие. Дом казался чужим и враждебным.

Завтра утром Джахан все расскажет Сапа Бердыевичу, и тогда… Созвав сотрудников, Сапа Бердыевич объявит сногсшибательную новость. Ошеломленные, все ахнут, кое-кто обрадуется. Несколько депеш полетит к жене. Скандал. Дикий скандал на весь город. О аллах!

Осман тяжело мотал головой, перекатывался по дивану и теперь уже громко, безудержно стонал. Но это не помогало. Отныне и у старой уродины, институтской библиотекарши, будет повод посмеяться над ним. Едва завидев его, она обнажит передние зубы, свисающие на нижнюю губу, и примется хохотать ему в лицо. Вот они, в углу комнаты, над валиком дивана, желтые страшные зубы старухи, ее морщинистый, истерично дрожащий подбородок. Осман не выдержал, закрылся подушкой, начал стучать кулаком по дивану. А сам лихорадочно думал, как бы предотвратить или хотя бы смягчить надвигающуюся беду. Пойти к Джахан, просить, умолять. О нет, что угодно, только не это! Перед ним явственно возник образ ее отца, рослого худощавого человека, и у него возле пояса нож с белой рукояткой. Отец намерен мстить за дочь, его не сочтешь неправым. Осман зажмурился, спасаясь от удара. Он оторвался от подушки и поднял руки, вслушался в шорох, но — кругом ни звука, лишь спустя минуту кошка замяукала в палисаднике.

Вот так история! И ума не приложу, от чего загорелось, завертелось. Уж не директор ли института подстроил все? Но разве Осман когда-либо позволял себе дурное в отношении его? Нет, такого он вспомнить не мог. Наоборот, когда в адрес Сапа Бердыевича сотрудники высказывали похвалу, Осман ревностно поддерживал их во всеуслышание, а если, бывало, его за глаза ругали, Осман помалкивал. Короче, директор ни при чем, виноват только он сам. Никто не заставлял его целовать Джахан, и теперь, поразмыслив, он полностью и во всей глубине должен был оценить свое падение, свою непоправимую ошибку. Легко сказать — ошибка! За такую самое малое — в три шеи выгонят из института, и прости-прощай привычный, с превеликим терпением нажитый авторитет! Еще и с семьей, чего доброго, распрощается. Двор, машина — все прахом пойдет.

Дрожа и кусая губы, он захватил в горсть прядь волос у себя на виске, дернул изо всей силы, с болью вырвал. О аллах, тут же виднелась явно седая прядка, и это, несомненно, было результатом сегодняшнего потрясения.

— Погоди, погоди, завтра ты весь будешь бел как лунь, и удивляться не должен, и роптать не смеешь, — произнес он вслух, а затем, превозмогая себя, оттолкнулся от дивана и шагнул к зеркалу. Жалкий вид собственного лица ужаснул Османа. Впалые щеки, безумные глаза с призрачными светлячками зрачков, новая морщинка, сбегавшая к носу, — готовая канавка для слез, — хорош ты стал, Осман, лучше и быть не может.

Глядя широко раскрытыми глазами в зеркало, он долго и тупо молчал, потом стал слегка шевелить губами, будто пережевывая сушеную дыню, наконец заговорил вслух.

— Самое верное — попытаться упросить их не давать делу хода, — сказал он вполголоса. — Умолять не стесняясь, тут уж не до гордости. Помнишь то собрание, где Сапа Бердыевича крыли за провал с подготовкой аспирантов? Не забыл?

И вдруг взлохмаченное изображение в зеркале, оскалясь, ответило ему:

— Помню.

— Ругали в общем-то справедливо, я так понимал, могу чистосердечно признаться.

— Но ты тогда ни словом не обмолвился, ты-то… воздержался от критики начальства?



— Другие выступили — и достаточно… Не захотелось повторять уже сказанное…

— Ну и ну! Со мной хоть не лукавь, ведь я — это ты, — внятно донеслось из зеркальной глубины.

— Раз так, то тебе известен мой характер, — совсем уж всерьез объяснялся Осман Мурадович. — Я человек нерешительный, но не трус и… тьфу, тьфу теперь вот, в роковую минуту, мне приходится каяться еще и перед тобою… перед собою за то, прошлогоднее. Слушай же чистую правду. Почему я смолчал тогда, не поддержал критикующих? Я чутьем угадал, уловил, что нашего Сапа, невзирая на разное, оставят-таки в должности директора. Притом критика руководителей — вовсе не моя прямая обязанность. Они о нас заботятся, а мы на них лаять будем? Нет, брат, шалишь, ты меня не запутаешь, и слушать тебя не хочу.

Отвернувшись от зеркала, он поплелся обратно к дивану. Теперь — о ужас! — пришел черед жены… Встреча с ней казалась едва ли не самым страшным в его переживаниях. Еще до того, как переступить порог дома, она будет осведомлена обо всем. Посмотрит с презрением, скажет: «Хорош же ты, Осман… Столько лет прикидывался овечкой, а теперь показал, кто ты есть. В сорок пять лет — срам, бесчестье… Да как можно жить в одном доме с таким мерзавцем!» Скажет — и наплюет в глаза.

Он съежился, покрутил головой и заметил вдруг, что ворот рубахи, а отчасти и подушка мокры от слез.

В понедельник явился в институт, сел за стол, а вскоре позвонил директор и вызвал к себе. Ни жив ни мертв он зашагал по коридору. Войдя же в кабинет директора, обнаружил нечто несообразное: пол и все, что было на виду, все проваливается, съезжает вниз, а сам Осман Мурадович ощутил в те же мгновения, будто он уменьшается, становится совсем крохотным, почти незаметным. У него тряслись колени. Несчастный сделал над собой усилие, пытаясь унять дрожь в ногах, — она не прекращалась, более того, любой бы заметил, как он затрясся всем телом. Не утратил ли он чувствительность вообще, на секунду сосредоточившись, подумал Осман и решил проверить. Незаметно ущипнул себя за бедро, но ничего не почувствовал, будто тело принадлежало не ему или было не живым телом, а какой-то резиной. Еще изловчился, укусил себя за палец — и опять никакой боли. Между тем приближался к столу, все-таки хватило самообладания не упасть на пол, дойти и в изнеможении рухнуть в кресло.

— Вам нездоровится? — спросил директор.

— Ничего, ничего, — ответил он, сжимая трясущиеся колени.

— А вид у вас… вы, кажется, весь в поту. Что с вами?

— Не обращайте внимания. Желаю вам доброго здоровья и благополучия, Сапа Бердыевич, — бормотал, сам не зная что, Осман Мурадович. — Сейчас все пройдет, вы только не обращайте внимания… Не придавайте значения… Может, я простудился.

— Сидели вчера на мокрой траве?..

— О нет, нет, Сапа Бердыевич, что вы! До этого не дошло и не могло дойти. И дурных намерений, поверьте, тоже не имел. А случилось нечаянно, как бы лучше выразиться — непроизвольно. Живые люди! Я ведь под вашим руководством жил и работал ни много ни мало двадцать лет, — переменил вдруг тему Осман Мурадович.

— К чему вы это? — недоумевая, поинтересовался директор, но возбужденный до крайности собеседник не слышал ничего и горячо продолжал:

— Вспомните-ка и скажите мне прямо в лицо, скажите: изменил ли я хоть раз жене за целых двадцать лет? Вчера это… ошибка, невзначай. Пусть я ослепну, сгорю, провалюсь на месте, если лгу. Бейте, убивайте меня своими руками, Сапа Бердыевич, только ради всего святого, не разглашайте, не давайте делу хода. Пусть все между нами…