Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 127



С непривычной четкостью, в мельчайших деталях выплывали отдельные, словно нарезанные ножницами монтажера, кадры, сменяя друг друга на тех же повышенных скоростях, возможных на монтажном столе, но никак не в кинопрокате.

Быстродействие нейронов и синапсов не укладывалось в прокрустово ложе режима — 24 кадра в секунду (неуловимый для глаза, но предназначенный подсознанию 25-й подлежит запрету). Но оно, подсознание, не знает запретов, как не знает забвения. Недаром на пороге небытия или в минуту смертельной опасности перед глазами стремительно прокручивается вся жизнь, и то, что было загнано в беспросветные глубины и казалось напрочь забытым, вспыхивает с немыслимой яркостью, затмевая нездешний свет, который мнится в дальнем конце черной трубы, куда уносится бесплотная память, отделившись от бездыханного тела.

Антон Петрович подумал, что умирает, но не ощутил ничего сколько-нибудь похожего на сожаление, тоску, а тем более страх. Скорее, отрешенное от всяких забот и желаний любопытство.

Крепла уверенность, — или то было изначальное знание, впечатанное в матрицу архетипа? — что авторское кино не закончится картинами детства и лента будет прокручена до конца. Наверное, это и есть последний суд, на котором надлежит подвести итог прожитому, круто замешанному на любви и ненависти, благородстве и низости, гордости и нестерпимом стыде.

Прорисовывались лица, истаявшие в тумане лет, наполнялись свежестью краски, пробуждались звуки, запахи, словно живительная влага вновь наполняла пересохшие русла, и усталое сердце маялось давным-давно отболевшей болью.

И это тоже было? Память отчаянно сопротивлялась, но щеки, как исхлестанные крапивой, жгло горькое чувство смертельной обиды.

Во все времена мальчишки играли в войну, но когда в воздухе веет порохом и страна поет походные песни, игра становится школой жизни. Культ армии дворовая гоп-компания переживала со страстью, граничащей с помешательством. Для мирных забав, пожалуй, и места не оставалось. Выбор был довольно однообразен: красные — белые, пограничники — самураи, республиканцы — франкисты. Делились по жребию: сегодня — вы, завтра — мы. Споры, доходившие до потасовки, возникали обычно вокруг главенства. Чапаевыми и командирами становились самые сильные. Сражения шли на лестничных площадках, в заросшем полынью яре за домом, а зимой — на заснеженных угольных кучах. Там давали урок «белофиннам», прорываясь на санках через линию Маннергейма. Анта одели в синюю курточку с якорями на пуговках — «капитанку», но он требовал «форму». «Испанская шапочка» с кисточкой была срочно переделана в пилотку, в доме появились «настоящие» летные очки, компас без стрелки и учебная фаната с кольцом. Жертвой первого броска сделалось зеркало гардероба.

— Не к добру, — ворчала нянька, выметая осколки.

Под столом в кухне Ант сооружал «палатку», где часами таился в дозоре, пока не начинала тускнеть лампочка карманного фонарика. Утопая в отцовском плаще, с кастрюлей на голове вместо каски, терпеливо выстаивал «на часах», никому не давая проходу. Отец одобрительно посмеивался и давал квалифицированные советы. Герой гражданской, он в походе на Варшаву командовал полком. В доме было два новеньких противогаза, и этим Ларионовы ничем не отличались от большинства семей. Учебные тревоги стали неотъемлемой составляющей быта. Не приходится удивляться, что появление Анта в противогазе ожидаемого фурора не произвело. Красноармейская звездочка с серпом и молотом, приколотая к панамке, тоже не позволила ему занять достойное место в строю. Дальше простого пулеметчика он не продвинулся.

В самый разгар честолюбивых вожделений на глаза ему попался журнал с портретом молодого красивого генерала на обложке: ордена, петлицы со звездами, шевроны, лампасы. Такой острой, всепоглощающей зависти Ант не испытывал никогда и ни к кому. Мать и няньку отрядили на срочные работы. Из красного сукна были вырезаны ромбические петлицы, а картонные золотые рыбки из ящика с елочными украшениями пошли на изготовление звезд. Хуже обстояло с орденами. Рыбок на все не хватило, и пришлось выкроить контуры из того же сукна. Почти новый сатиновый костюмчик, после варки в ведре с краской, приобрел ядовито-зеленый, весьма далекий от защитного цвет, но это с лихвой компенсировалось нашитыми регалиями. Особым предметом гордости явились лампасы — широкие полосы алого шелка, приметанные к коротким штанишкам, — тот самый «военный кантик».

Вместо ожидаемого триумфа Анта встретило глумливое улюлюканье. Как только его не обзывали, какие каверзы не чинили! Домой он возвращался со слезами, весь в царапинах и синяках, но никогда не жаловался. Понимал ли уже тогда, что стоит отцу лишь пальцем пошевелить, и его преследователей как ветром сдует? Одно, впрочем, усвоил твердо и раз навсегда: жаловаться стыдно и, если не можешь дать сдачи, нужно терпеть.





Он дрался с таким исступленным отчаянием, что с ним не хотели связываться. «Форма» с лампасами отправилась на помойку, но затаенное ощущение пережитой несправедливости осталось до седых волос и только крепло со временем, щедро подпитываемое извне.

Так мучительно созревала душа, стежок за стежком обшивая невидимую канву, предуготованную с рождения, а то и раньше, когда в материнской клетке начался таинственный танец хромосом.

Отца арестовали то ли по чьему-то навету, то ли по выбитым показаниям или просто по разнарядке, спущенной в областное НКВД. Ходили слухи, что его пристегнули к какому-то крупному делу, в котором фигурировали видные партийные и хозяйственные работники: Межлаук, Хатаевич, Гвахария.

Эти и другие фамилии Антон Петрович узнал, когда начался пересмотр дела и пришла справка о реабилитации: «За отсутствием состава преступления». Но тогда он уже ясно осознавал, что преступление, беспримерное по масштабам, одной веревкой связало и жертв, и палачей. Отца, по должности обязанного визировать списки, и садиста Саенко, который вытягивал из него жилы. Этот Саенко приходил к ним в дом, пил водку, играл в преферанс. Он сам принимал участие в расстрелах. Чтобы заглушить выстрелы, заводили мотор грузовика. Отец не мог об этом не знать.

Его арест прошел для Анта незаметно. Петра Ларионова сперва перебросили на низовку в Госпром — огромное железобетонное здание, занимавшее целую площадь, откуда он однажды уже не вернулся. Мама сказала, что уехал в длительную командировку. Она наскоро похватала первые попавшиеся вещи, побросала в чемодан и заставила Анта надеть зимнее пальтишко с меховым воротником, хотя на дворе еще стояла осень. Так и ушли они, не оглядываясь, — она с чемоданом, а он с жестяной механической птичкой в руке, оставив квартиру из четырех комнат со всем, что в ней было.

Приходили туда с обыском или нет, неизвестно. Наверняка приходили. Скорее всего, мать кто-то предупредил, и она сразу же приняла единственно верное решение — уехать куда-нибудь подальше. Их не искали, а если искали, то спустя рукава: невелики птицы. С лихвой хватало тех, кто был под рукой.

Перебравшись к родственникам на Урал, в город Магнитку, они избегли уготованной членам семей изменников родины — ЧСИР — неизбежной участи. Когда пришла пора определить Анта в школу, мать отправилась в ЗАГС и, вынув из ушей бриллиантовые сережки, выправила новую метрику.

— Какой он Ант? Безграмотная дура не дописала, а мальчику страдать: задразнили.

— И верно, — живо посочувствовала заведующая. — Глупость какая! Красивое имя Антон.

Радость не знала границ. Невдомек было, что в книге судеб — а имя определяет судьбу — круг сомкнулся в исходной точке. Непонятное АНТ означало Антонов, то есть опять же восходило к Антону. Самолет, унаследовавший фамилию своего создателя, авиаконструктор Антонов спроектировал, сидя за колючей проволокой, в шарашке, что тоже намекало на неслучайную связь всего со всем во вселенской паутине.