Страница 49 из 58
Костюшко тут же поспешил на фронт, восстановил линию обороны, но вернулся в штаб мрачный.
Немцевич долго наблюдал за шагающим по комнате начальником, наконец, не сдержавшись, спросил:
— Готовить приказ?
— По поводу чего? Чего?! — вдруг сердито обрушился Костюшко на своего любимца.
— По поводу князя Юзефа, — спокойно ответил Немцевич. — Кого назначить вместо него?
— Никого! Он остается на своем месте! — Костюшко вдруг точно подменили: его лицо, до этой минуты сердитое, стало грустным. — Урсын, дорогой мой Урсын, неужели и ты не понимаешь? Сменю Понятовского, кого назначить? Такого же Понятовского? Неужели ты не видишь, что кругом нас творится? Король, который является главой государства, только то и делает, что вредит этому государству. Диктатор, который должен управлять, зависит от Национального совета, который только то и делает, что ставит мне палки в колеса. Гуго Коллонтай, который должен был мне помогать, усложняет… усложняет…
— Гуго Коллонтай?! — ужаснулся Немцевич. — Это невероятно, Тадеуш! Каждое предложение Кол-лонтая направлено на добро восстания, на его расширение.
Костюшко прошелся несколько раз по комнате, потом залпом выпил свой кофе.
— Урсын, запомни, Гуго Коллонтай — государственный муж, каких у нас мало. Он выдающийся политик. Он прекрасный практик. Только такой человек, как Коллонтай, мог собрать в фонд восстания двадцать пять миллионов злотых — сумму, которая мне кажется фантастической. Но вчитайся во все, что писал и пишет Коллонтай, и убедишься, что он сторонник «мелких шагов». Вся его программа, все его благородные проекты — только полшага, иногда четверть шага вперед от старого. Он не ломает, он улучшает. Вдруг революция во Франции. Будь Коллонтай в Париже, я убежден, он пошел бы вместе с парижанами на штурм Бастилии. Но предложи ему повторить в Варшаве французские события, Коллонтай ужаснется. Он реальный политик, он знает, что практика Французской революции неприменима в Польше. Разразилось наше восстание, и Коллонтая подменили— он стал ультрарадикалом. Урсын, я хочу, чтобы ты меня понял. Кто сделал революцию во Франции? Третье сословие. Я знаю французских мещан. Они сильны культурой, богатством, они созрели для управления государством. К тому еще стена, отделяющая дворян от мещан, не так уж велика. Много, очень много мещан уже проникло в дворянство. Какие классы стоят теперь во Франции друг против друга? Дворянство и мещанство. Крестьяне почти не участвуют в борьбе. Как у нас обстоит? Третье сословие только пробивает яичную скорлупу, оно еще не созрело для борьбы за власть. На поле — два лагеря: шляхта и хлопы. Между ними такая высокая стена, что ее так легко, как Бастилию, не возьмешь. Наша шляхта сильна и жадна. Крестьянство — темное, нищее, разрозненное. Чтобы удержать в своих руках власть и землю, шляхта зальет Польшу морем крови. А если сами не справятся со своими хлопами, то им на помощь придет деспот прусский или деспот русский. Понимает это Коллонтай? Понимает. Но он почему-то убежден, что шляхта поверит, будто для их же добра у них забирают землю и хлопов. Ведь если шляхта в это не поверит, она своих хлопов и своей земли не отдаст. А если правительство все же им прикажет это сделать, то в тот же день начнется резня. И получается: Гуго Коллонтаю, мастеру «мелких шагов» в политике, вдруг изменило его политическое чутье…
— Но от хлопов действительно зависит судьба восстания! — воскликнул Немцевич. — Что делать?
— Уговаривать помещиков, убеждать их, пробиваться через их эгоизм, а главное — драться, драться…
— И нас сомнут, уничтожат!
Костюшко налил себе свежего кофе, но не стал его пить.
— Как ты плохо знаешь польский характер. Поляк не потерпит ярма на своей шее. Он будет драться до тех пор, пока не победит. С перерывом на десять лет, на двадцать, но будем драться. То, чего не сделали мы с тобой, сделают наши потомки. Но час победы наступит, и он наступит тем скорее, чем скорее поляки будут жить между собою в ладу, чем скорее они осознают свою силу и сумеют ее пользоваться…
Сказав это, Костюшко лег на кровать лицом в подушку. Немцевичу показалось, что плечи Костюшки вздрагивают.
Два месяца беспрерывных боев Костюшко ни разу не раздевался. Вот и сейчас, в ночь на 6 сентября, сидит он за рабочим столом перед картой. Его беспокоит участок генерала Зайончека. Пруссаки вчера пытались вновь захватить Шведские горки..
Кого послать в помощь Зайончеку? Адам Понинский не надежен, Дембовского нельзя отвлечь от Чернякова…
Вбегает Немцевич.
— Победа! Пруссаки убрались псу под хвост! Русские — дяблу в пасть!
Всегда спокойный Немцевич на этот раз задыхался от волнения; он, поэт, который всегда облекал свои мысли в литературную оболочку, сейчас выкрикивал слова, заимствованные из солдатского жаргона.
Костюшко вскинул на Немцевича усталый взгляд.
— Разгулялась у тебя, Урсын, поэтическая фантазия. Враг снял осаду… Варшава свободна… Загудят колокола… Рано, рано, дорогой мой Урсын, ликовать. Враг отошел, но не ушел.
Горечь, что слышалась в словах Костюшки, поразила Немцевича. Кончился двухмесячный кошмар; смерть, нависшая над Варшавой, отступила; сильный враг показал спину, и вдруг такая горечь!
Костюшко понимал, о чем думает его друг.
— Урсын, не наша сила сломила врага. Наша сегодняшняя победа — случайность…
— Случайность?!
— Да, дорогой Урсын, случайность. Помнишь двадцать первое августа? Дионисий Мневский захватил на Висле одиннадцать прусских барж. Помнишь, как панове генералы потешались, читая рапорт Мневского? «Подумаешь, мировое событие!» А Понинский даже издевательски предложил по этому поводу отслужить торжественную мессу…
— Помню.
— А на баржах был порох, боеприпасы. Вот и вся наша победа. Пруссаки оказались без пороха, и они отошли от Варшавы, с ними ушли и русские. Но, увы, Урсын, они вернутся.
Несколько дней спустя, выходя из зала, где председатель Найвысшего национального совета вручил Костюшке почетную саблю с выразительной надписью: «Ойчизна — Защитнику Своему», Костюшко шепотом сказал Немцевичу:
— Пойду к тебе, мой Урсын, хочу выспаться.
Эти будничные слова странно прозвучали в устах Найвысшего начальника вооруженной силы народной, который только что с молитвенно поднятыми горе очами прижимал к груди награду отчизны.
Немцевич жил у родственницы на Медовой улице. Туда можно было дойти пешком. Но как только Костюшко показался на улице, его встретил ликующий рев многотысячной толпы.
— Виват Освободитель! Виват Защитник! Виват Костюшко!
Мещане подбрасывали шапки к небу, шляхтичи размахивали в воздухе саблями.
На звоннице костела Св. Яна гнездились ласточки. Вспугнутые внезапными кличами толпы, они поднялись стаей, и от ветра, поднятого их крыльями, зазвонили маленькие колокола. Тут же откликнулась колокольня бернардинов, и, словно огонь по восковой ниточке, начал перебрасываться звон с колокольни на колокольню. Уже благовестят все костелы — звонят истово, с пасхальной торжественностью.
Костюшко распростер руки и сделал движение вперед, точно хотел броситься в толпу, крикнув:
— Ойчизна! Вольность!
Тысячное «виват!» понеслось ему в ответ, а медь колоколов, усилив человеческие голоса, разнесла ликование по улицам и закоулкам Варшавы.
У Немцевича сложились в уме стихи. Костюшко, взволнованный не меньше, чем поэт, выслушав первые две строчки, только что рожденного стихотворения, грустно промолвил:
— Ты ничего не понимаешь, мой Урсын. Не меня они приветствуют, а свободу, свободу…
Немцевич подметил, что Костюшко с большим нетерпением, чем обычно, выслушивает доклады курьеров, что Костюшко придает какое-то особое значение незначительным стычкам в той части Великой Польши, которая отошла после раздела к Пруссии. Немцевич подметил, что Костюшко возлагает какие-то надежды на молодого генерала Яна Генриха Домбровского, и до того серьезные надежды, что ему, генерал-майору Домбровскому, подчинил старшего чином и возрастом Мадалинского.