Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 58

Июньская жара сменилась июльским зноем. После трудного рабочего дня Костюшко вышел из накуренной комнаты. Солнце уже клонилось к закату. Солдаты группами сидели возле палаток, беседовали, пели пески. Горели костры, на треногах были подвешены котелки.

Солдаты привыкли к вечерним прогулкам своего начальника, нелегко ему, ой, нелегко, не надо ему мешать.

Вдруг Костюшко остановился: услышал знакомую песню. Он подошел к костру. Человек шесть, босые, в одном белье, лежали на земле, слушали певца.

Пел пожилой солдат: лицо продолговатое, вспаханное морщинками; длинные волосы расчесаны на прямой пробор; глаза веселые, насмешливые.

Костюшко его сразу узнал: пугачевец!

— Здравствуй, Миколай.

Солдат вскочил, встал по форме.

— И память у вас, обывателе начальник, — сказал он.

— Все поешь?

— Когда драться надо, дерусь, когда поется, пою.

— Давно у нас?

— Аж с самого Кракова.

— Под Рацлавицами был?

— И под Рацлавицами был и под Щекочинами был. Всюду был, обывателе начальник. Уж хлопу так полагается: куда посылают, туда и идет — под Рацлавицы, так под Рацлавицы, под Щекочины, так под Щекочины. — Он поднял с земли трубку, протянул ее Костюшке. — Под Рацлавицами добыл, пан начальник. Хорошая трубка. Какой-нибудь князь али граф из нее курил, а теперь фузильер Миколай ею балуется. А вот под Щекочинами, пан начальник, я ничего не добыл.

— Свое еще оставил! — смеясь, сказал один из солдат.

— Верно, Ондрей, верно, сапоги бросил. Босиком удобнее было бежать.

Костюшко почувствовал, как ком поднимается к горлу, как стыд обжигает лицо: вот оно, наказание за Щекочины.

Немцевич любил своего друга начальника, поэтому-то и беспокоился за него. Не нравился ему Тадеуш, очень не нравился. Обычно мягкий, словоохотливый, склонный к шутке, Костюшко, как вернулся из Гродно, замкнулся, ушел в себя. Что и говорить, дела неважные. Русские заняли Вильнюс, не сегодня-завтра займут и Гродно. Но и в более трудные дни Тадеуш не терял бодрости.

Вот он ходит взад-вперед по комнате, а в глазах такая тоска, что и Немцевича душат слезы. Спросить, в чем дело, — страшно: как бы еще больше не растревожить друга.

Ночью Немцевич проснулся, его разбудил не то вскрик, не то стон. Он подошел к Тадеушу. Костюшко сидел на кровати, смотрел в окно.

— Что с тобой, брат?

— Странно, Урсын, — ответил Костюшко, не поворачивая головы, — второй раз вижу один и тот же сон. Мне душно, задыхаюсь, и нет у меня сил дотянуться до окна, распахнуть, впустить в комнату свежий воздух. Зову, кричу — никто не является. Умираю. И тут входит девочка, лет шести-семи, ножки пухленькие, личико румяное. Она распахивает окно, оправляет подушки под моей головой и серьезно, по-взрослому, с укором говорит: «Опять ты, дедушка, окно не раскрыл. Ведь ты старенький, тебе нельзя спать с закрытым окном».

Немцевичу стало вдвойне больно: за человека, который тоскует по тому, чего у него нет, но что могло быть, и за диктатора, который в эти трагические часы находится во власти отнюдь не военных переживаний.

День выдался трудный, работа не ладилась. Ремонт орудий задерживается, продовольствие не подвозят, воеводства не присылают рекрутов. В самом штабе — свара: одни тянут влево, другие — вправо.

Костюшко устал, но, вместо того чтобы прилечь, он вышел на крыльцо. Точно змеи, петляют межи среди полей. Песчаная дорога взбирается на холм. По холму разбросаны крестьянские хаты. Белая колокольня вытягивает тонкую шею из кольца каштанов.

К хате, где расположена хозяйственная часть, подъехал длинный обоз. С первой телеги сошли два человека и направились в сторону Костюшки.

«Странная пара», — подумал Костюшко.



Один — высокий, степенный, медлительный. По одежде — еврей: в длинной капоте, в высоких белых чулках и туфлях, на голове — в июльскую жару — круглая бархатная шапка, отороченная лисьим мехом. Другой — маленький, коренастый, подвижной. По одежде — хлоп: в коричневой сермяге, перехваченной цветным кушаком. На голове — суконный колпак. В руке — кнут. По лицу — тоже еврей. И шли они странно: пройдут несколько шагов, остановятся, поговорят, потом, сделав несколько шагов, опять останавливаются.

Так они дошли до часового. Высокий снял меховую шапку, поклонился, а маленький отдал честь, по-военному и требовательно спросил:

— Пан найвысший начальник у себя?

Отозвался Костюшко:

— У себя. Пропусти их.

Маленький остановился перед Костюшкой по стойке «смирно»; его спутник достал из рукава капоты конверт, опечатанный сургучными печатями, и, склонившись, протянул его Костюшке.

— Кто вы такие? — спросил Костюшко, принимая конверт.

Маленький ответил четким голосом:

— Пан найвысший начальник! Я, Берек Иоселевич, и рабби Иосиф Аронович явились к тебе с поручением от Варшавской еврейской общины.

Костюшко вскрыл конверт: послание на четырех страницах, написанное четким каллиграфическим почерком: «Мудрейшему, достойнейшему, благороднейшему…»

Костюшко поморщился: какая грубая лесть! Он не знал, что польские евреи в своих официальных документах сохранили стиль своих далеких-далеких предков, стиль дипломатических нот, адресованных какому-нибудь идумейскому или моавитянскому царьку, который считал себя если не сыном божьим, то по крайней мере его родственником.

— О чем послание? — спросил Костюшко.

— Община просит найвысшего начальника позволить евреям принять участие в войне за свободу, — по-военному отрапортовал Берек Иоселевич.

Тут выдвинулся вперед рабби Иосиф.

— Найвысший начальник! Ты произнес мудрые слова. Ты сказал, что свобода — моральная потребность души, что свобода нужна человеку, как свежий воздух для здоровья. За эти твои слова мы готовы отдать и свое имущество и свою жизнь.

— Благородное желание, — сказал Костюшко растроганно. — Садитесь, друзья. — Когда уселись — С какими предложениями направила вас община ко мне?

Берек Иоселевич поднялся и опять тоном военного рапорта доложил:

— Община просит позволить нам сформировать из наших сынов полк легкой кавалерии.

17 июля Тадеуш Костюшко подписал приказ:

«Нет человека на польской земле, который, видя, что народное восстание ведет к свободе и счастью, не пожелал бы присоединить к нему и свои усилия. Проникнутые этими побуждениями, Берек Иоселевич и Иосиф Аронович, евреи, помня о земле, на которой родились, помня, что они будут наравне с другими пользоваться добытой свободой, передали мне требование и свое желание сформировать из евреев полк легкой кавалерии. Похвалив их рвение, даю им разрешение вербовать людей для означенной части, снабдить их военным снаряжением и всем необходимым, дабы она, как можно скорее поступила под управление Речи Посполитой и как можно лучше дралась с неприятелем».

Прошло пять дней, и на улицах Варшавы появилось воззвание:

«Наш опекун и начальник войск Тадеуш Костюшко… решил употребить все усилия, чтобы создать из сынов Израиля отечественный отряд… Почему же нам, живущим в неволе, почему же нам не рваться к оружию и не добиться достойной человека свободы, нам, наиболее угнетенным из всех людей, на земле… Я удостоился счастья получить звание полковника от найвысшего начальника вооруженных сил. Восстаньте и идите за мной! Верные братья! Будем бороться за отечество до последней капли крови в наших жилах…»

На воззвание Берека Иоселевича откликнулось столько добровольцев, что из них можно было сформировать две дивизии, но многим шляхтичам из Национальной рады показалось опасным неожиданное превращение ubogich zydkow[42] в молодцеватых кавалеристов. Доводы Костюшки не смогли перебороть столетнюю традицию. Решили ограничиться пока одним полком — полком Берека Иоселевича.

42

Бедных евреев (польск.).