Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 117

— Она вроде Дафны? — спросила Аделаида.

— Хуже. Может броситься на тебя с ножницами.

— Почему же тогда ее не отправят в больницу?

— Отправим еще.

— А что вам мешает, если она опасная?

— Моя мать. Не хочет, чтобы Рода уезжала.

— Сколько лет твоей матери?

— Пятьдесят пять или пятьдесят шесть.

— Боится одиночества?

— Думаю, да. Но Рода ненавидит ее. Она всех женщин ненавидит.

— Но не всех мужчин?

— В том-то и беда.

— Я знала одну такую в Рихтервилле. Когда у нее это началось?

— Кажется, лет десять назад.

— То же самое и у той, рихтервиллской. Примерно в том же возрасте. Пятнадцати — шестнадцати лет?

— Да.

— Таким девушкам ничем не поможешь, кроме как отправить в больницу. Но дело в том, что они и мужчин не любят. Та, о которой я говорила, сделала одному мужчине ужасную вещь.

— Какую?

— Не скажу.

— Ты так много знаешь и так мало рассказываешь.





— В этом-то все дело, Авраам. Тебе велят вести себя как леди, а насмотришься и наслушаешься такого… А спросить кого-нибудь, скажут — замолчи. Однажды мы с Сарой сидим во дворе на качелях и вдруг слышим чьи-то голоса в переулке за сараем. Пошли узнать, кто там разговаривает, и увидели мужчину, сидящего на бревне. С ним было еще двое мужчин. А девушка, о которой я тебе говорила, что-то делала этому мужчине. Средь бела дня. Я запретила Саре смотреть, но она все равно увидела. Средь бела дня. Я едва в обморок не упала.

— А констебля они не боялись?

— А чего им было бояться, когда один из них и был констебль. Это же не мальчишки. Все трое — взрослые. Тут нет ничего смешного, Авраам.

— Ты права, но как же не смеяться? Отец шести дочерей старательно оберегает их от внешнего мира, а что творится в его собственном переулке? При свете дня. В присутствии констебля.

— Это правда, что твой отец убил двух человек?

— Правда. А почему ты вдруг спрашиваешь?

— Не знаю. Думаю о нас, девчонках, и о том, что мы видели в переулке. О тебе; ты такой элегантный, изящный, а твой отец убил двух человек. Я часто обо всем этом задумываюсь. Порок существует не только в Нью-Йорке или в Европе. Он есть везде, хотя нас стараются убедить, что это не так. По-моему, его не меньше и в Шведской Гавани и в Гиббсвилле… да, и в Гиббсвилле. О Рейлроуд-стрит в Гиббсвилле мне такое рассказывали, что противно слушать. Когда у нас будут дети, мы не должны внушать им, что порок существует где угодно, только не рядом с нами. Я хочу, чтобы наши дети смотрели правде в лицо. Если наши отцы богатые, то это не значит, что мы намного лучше других. Девушка, о которой я говорила, — моя родственница. Ее мать принадлежала к роду Хоффнеров. Но они — не Ближние Хоффнеры. Так мои родители зовут близких родственников. Но все равно — Хоффнеры.

— Приятно было узнать, что у вас тоже есть семейные тайны.

— Не дразни меня, Авраам. Мой дед разбогател потому, что грамотный был. Он обманывал людей. Я это знаю, потому что отец хвастает. При тебе он не будет хвастать, а в домашнем кругу — да. Знаешь, почему нас венчали в реформатской церкви? Потому что деда моего отлучили от лютеранской церкви. Один неграмотный человек пришел к лютеранскому проповеднику с какой-то бумагой — вроде договора с моим дедом. Когда проповедник прочитал ее, то разразился скандал. Нечестная сделка. За это моего деда, Джейкоба Хоффнера, отлучили от лютеранской церкви. Разве в Шведской Гавани об этой истории не слыхали?

— Наверно, слишком были заняты разговорами о моем отце.

Авраам считал, что говорил искренне, признаваясь ей в любви. Он начинал привыкать к ее монотонной речи, к неправильному произношению («ф» вместо «в», «т» вместо «д», «ш» вместо «ж», «с» вместо «з») и к ошибкам в употреблении слов и конструкций, от которых ее не сумели отучить в школе мисс Холбрук. Он вырос в среде людей, говоривших на местном немецком диалекте, вошедшем и в его разговорную речь и повлиявшем на произношение тех, кто говорил по-английски; но на выговоре его отца влияние этого диалекта не сказалось совсем, на выговоре матери — лишь самую малость, сам же он избавился от немецкого акцента в университетские годы и в годы пребывания на военной службе.

Ее манера говорить в немалой степени, хотя и помимо его сознания, способствовала укреплению его любовного чувства. У нее был тихий, не очень сильный голос, а выговор, под влиянием местного немецкого произношения, отличался певучестью. Она выражала свои мысли спокойно, с расстановками и нежными интонациями, заставлявшими его приноравливать свой слух к ее замедленной речи. В результате все, что она хотела донести до сознания собеседника — даже если это были банальности, — казалось значительным, обдуманным и глубоко прочувствованным. Этот непринужденный мелодичный, приятный выговор не вязался с наивным неистовством ее любовных ласк, так что, слушая ее, он часто задумывался над этим несовпадением — оно интриговало его не меньше, чем то, что она хотела ему сказать. Словно эта ее манера высказывать простые, обыденные истины подразумевала известную лишь им одним тайну и наводила на мысль о еще более глубокой тайне, которую они раскрывали друг перед другом (особенно она — перед ним) во время любовных забав.

Ее чувство к нему было достаточно искренним; его чувство к ней росло постепенно. Он пробудил ее чувство с самого начала, тем более радостным открытием явилось для нее то, что это был человек, отвечавший первому требованию, которое она предъявляла к жениху, а именно — жениться на пей не ради ее денег. Потом, когда она стала видеться с ним чаще и когда он начал ухаживать за ней, это требование отошло на задний план и не казалось ей таким уж важным. Конечно, к ее любви примешивалось и чувство признательности; она была благодарна судьбе, пославшей ей жениха, внешность которого делала его достаточно привлекательной партией, и это давало ей основание считать, что она вступает в брачный союз по любви, а не потому, что он богат. После первой недели супружеской жизни Аделаида Локвуд обрела чувство женской гордости от сознания того, что, хотя инициатива в любовных делах оставалась за мужем, она вызывала у него желание.

Как это ни парадоксально, но опыт Авраама Локвуда по женской части, заключавшийся исключительно в умении удовлетворять половое чувство, и послужил той основой, на которой родилась и начала крепнуть его любовь. От проституток в доме Фиби Адамсон на Джунипер-стрит он переключился на проституток Вашингтона; потом, вернувшись в Шведскую Гавань, он воспользовался услугами одной гиббсвиллской портнихи. О свиданиях с ней надо было договариваться заранее по почте. Дом Энабеллы Кроу находился на Второй улице, всего в одном квартале от торгового центра. На первом этаже у нее были: комната, где заказчицы выбирали ткани: комната, где с них снимали мерку и где они примеряли сшитые вещи; комната, где работали швеи; комната — она же кухня, — служившая ей столовой. Жилая часть дома — более чем достаточная для одинокой хозяйки — размещалась на втором этаже. Энабелла Кроу была женщина тридцати лет с небольшим. После того как ее бросил муж, она некоторое время тайно сожительствовала с окружным судьей, который, перед тем как прекратить с ней связь, помог ей открыть мастерскую по пошиву дамской одежды. Неподалеку от станции железной дороги и от пристани на канале существовали на протяжении нескольких десятилетий публичные дома, но они действовали настолько открыто, что Авраам Локвуд, вернувшись с военной службы, стеснялся их посещать. Вот тогда-то один гиббсвиллский адвокат и свел его с Энабеллой Кроу.

— Что вы делаете, когда желаете поразвлечься? — спросил Авраам Локвуд.

Адвокат ответил уклончиво, но обнадеживающе и вскоре после этого разговора дал Локвуду имя и адрес Энабеллы Кроу.

— Приходите к ней во вторник в десять часов вечера, — сказал он.

В назначенное время он постучал в дверь, которая немедленно открылась и, впустив его, быстро закрылась. Женщина, которую он не мог разглядеть в темноте, сказала: