Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18



Другим соседям он рассказывал короче, поскольку не знал их имен. Что она якобы раскаялась, эта сука, а ночью, когда он спал, взяла и стала душить его подушкой. Ну и милиция, и желтая пресса, семьдесят лет, а не восемьдесят, конечно, ей тридцать, да, но не пятьдесят же лет разницы, как они хотят это представить! И вот теперь, чтобы вы были в курсе, я увожу свои книги и переезжаю в другую квартиру. Которую ей подарил, между прочим. Так что не удивляйтесь, что меня больше не увидите. К детям, наверное, буду приходить, детей я люблю, но в основном вы меня не увидите.

В советские времена соседи встревожились бы, стали вникать в детали, клеймить позором, тогда всем до всего было дело, жалобы писали «куда следует», жалели, а теперь — кому какое дело, что там происходит за чужими дверьми. Главное, чтоб соседи пожар не устроили, музыку по ночам не включали, а там хоть передушите друг друга. Евгений Викторович этого не понимал. Он думал, что его хватятся, что надо предупредить.

— Сын, давай так: просто поужинаем вместе, без всяких тостов, тем более при посторонних, если ты своих этих позовешь. А я сейчас съезжу в магазин и куплю закуски.

— Папа, какие закуски, угомонись, Вера Семеновна все приготовит и подаст, а Вася уже съездил и на рынок, и в супермаркет.

Ну да, обслуга. Сын так привык. А Евгений Степаныч никак не может смириться с капитализмом. На одного Диму вон сколько людей батрачит, прямо как до революции.

— Ладно, — он смирился. — Иди. Но я все равно съезжу, прогуляюсь.

«Копейки» его родной уже нет. Когда он переехал к Диме, тот сказал, что этот позорный металлолом держать у себя не собирается. И купил отцу «шкоду». Самую простую машину, как тот и просил. Почему-то всех всегда удивляло, что у Евгения Викторовича есть машина. Ну в старье ходил, так и что ж, он ученый, а не прощелыга какой-нибудь, на четырех работах копейки зарабатывает. Теперь и вовсе осталась у него одна Академия наук. Ездит туда раз в неделю. С институтами пришлось расстаться. Нет, не хотелось обо всем этом думать в день юбилея, который, хоть признавай его, хоть нет, все равно итог. Евгений Викторович всегда с гордостью говорил про свою машину: «У меня классика», но главное, что это была своя машина, честно заработанная, а не с барского плеча, как сейчас, не дармовая.

— Только не вздумай в Москву ехать, знаю я тебя! — сын пригрозил пальцем.

— Нет, конечно, нет, — старик смутился. Была у него такая мыслишка, именно сегодня повидать Клару.

— Не звонила, не поздравляла?

— Нет, — вздохнул Евгений Викторович, — а могла бы, в восемь лет дети уже должны помнить, когда у отца день рождения.

— Девять, папа.

— Ах, ну да, восемь было в прошлом году. Растет. — Он вздохнул. — Так вот я ее с тех пор и не видел.

Голос-следователь — ему ль, отмотавшему пять лет на зоне, было его не признать? — вернулся, откашлялся.



«Сына воспитывал? Не воспитывал».

«Да я хотел, но…» — Евгений Викторович собирался решительно возразить, но следак перебил.

«Но ты не мог стерпеть вторжения советских войск в Венгрию, Дима как раз в 1956-м родился, так ты стал политзаключенным, потом вышел, а жена нашла себе другого, и тебе уже ничего в жизни не светило, как матерому антисоветчику, никаким там не послом в Иран, как ты мечтал. Ну, или советником, атташе, переводчиком. И ты стал подвизаться. Скажи спасибо, что хоть таджикским разрешили заниматься, а в сорок пять даже кандидатскую защитить. Венгрия ему, видишь ли, сдалась пуще всего».

«Да все не так было, не так! — замахал руками Евгений Викторович. — Мать при Хруще осмелела и рассказала, что отец не просто умер, как она мозги пудрила, а был расстрелян. Отозвали из Ирана, объявили шпионом и расстреляли. И она думала, что он шпион и есть, а теперь уверена, что нет. Потому что тогда все было сфабриковано. А в другой раз говорит: „Ни секунды я не верила, что шпион, твой отец патриот был, но я молчала, и нас не тронули“. Вот почему я решил не молчать в 1956-м. Ради памяти отца, ради будущего сына. А жена от меня как от чумы, что ж я мог сделать? Мама утверждала, что отец был послом, но я проверял — не было такого посла в Иране. Может, под другой фамилией… Сколько ни силюсь его вспомнить — ничего, возраст надо отсчитывать не от рождения тела, а от рождения памяти. Моей памяти еще далеко не семьдесят пять. Войну помню, эвакуацию, а до этого… Фотографии отца мама уничтожила. В Москву мы вернулись в 1952-м, я на кафедру восточных языков поступил — наследственность! Но я же еще не знал — просто Запад не любил и сейчас не люблю, хотя никогда там не был, а в Средней Азии почти все детство провел. Когда меня посадили, мама вышла замуж, „за надежного человека“, так она про него говорила, ну и осталась нам его квартира, наша тоже сохранилась, теперь у меня ни одной».

«Козел, — вступил первый внутренний голос, — как ты мог обе квартиры подарить этой суке!»

«А я объясню», — ответил голос-следователь, Евгений Викторович завтракал с этими двумя приставучими голосами, хотя любил утром в тишине пить чай с хлебом, и был даже рад сейчас, что вошла розовощекая черноволосая Катя (всё крашеное, ненатуральное, отчего-то Евгения Викторовича это коробило, как и то, что ее никто не зовет по отчеству, тоже мне, девчонка), и голоса юркнули за занавеску.

— Дорогой Евгений Викторович, разрешите поздравить вас с юбилеем и вручить этот небольшой презент. — Катя не шла, а как-то плыла, кралась и разговаривала притворным детским голоском. Раньше была нормальной, естественной, а когда Евгений Викторович здесь поселился, уже застал ее такой. То плачет ни с того ни с сего, таблетки успокоительные глотает, то приторные улыбки, ужимки, его это ужасно раздражало.

— Спасибо, Катенька, садись. Кофе сварить?

— Ой, Евгений Викторович, только что пила, давайте вы рубашку сразу примерьте — вдруг не подойдет, а вечерком посидим как полагается.

Он уже понял, что не отвертеться, пошел в спальню, чертыхаясь, стащил через голову свою клетчатую — пришлось пуговицы расстегивать с обратной стороны, голова не пролезала, а на новой тоже петли как тиски… Вот же, пристали со своей белой рубашкой! Как на похороны, ей-богу. «Приличный» костюм Дима ему уже давно купил, говорил, новую жизнь надо начинать в новой одежде. А вот и надену его сразу, так и поеду.

Дима собирался сегодня отдыхать до вечера в своем кабинете. Устал. Плюхнулся в свое любимое кресло: мягкое, гелевое, обволакивающее. Будто окунулся в море и покачиваешься на волнах. Он любил побыть в субботу один, привести мысли в порядок, повспоминать что-нибудь, составить в уме график на следующую неделю. Юбилей отца… странная история, если подумать: в детстве он его видел редко, почему-то помнит их встречи исключительно на Красной площади — они рядом идут в колонне, он в сером пальтишке, держит замерзшей рукой воздушные шарики, папа протискивается вперед, орудуя красным флажком, в глазах рябит от красного, на ГУМе, в толпе, на каких-то повозках транспаранты: «Мир! Труд! Май!», «Слава Великому Октябрю», «Народ и партия едины», — и гигантские портреты членов Политбюро, танки, гул от клина самолетов, барражирующих над площадью, все скандируют то же, что написано вокруг, а отец в этом гаме шепчет ему на ухо: «Видишь Мавозолей? Так вот знай, они извратили ленинские нормы жизни. Ваше поколение положит этому конец. Я в тебя верю». Дима не понимал, о чем речь, но чувствовал, что отец недоволен всеми, кроме него, и был этим горд. На одной демонстрации (а всего их, может, и было две) отец показал пальцем на колонну танков: «Они в 1956 году утопили Венгрию в крови». Этого Дима тоже не понял, но заинтересовался. Мама часто поминала 56-й: «Ты родился в самый замечательный год: ХХ съезд, освобождение, новая жизнь».

Мать и отец были будто из разных миров: мама пела зажигательные песни, вышивала цветы на салфетках и носовых платках, дома всегда были гости, пели под гитару, читали стихи, она периодически говорила ему про какого-нибудь мужчину из тех, что приходили чаще других: «Вот какого отца я для тебя хотела бы». Потом товарищ переставал приходить, и она говорила так про другого, но был и неизменный, в виде фотографии с автографом, который назывался Микеланджело Антониони. «Как ты на него похож», — говорила мать.