Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 18



— Так наука же для специалистов. Или для меня тоже пойдет? Нет, послушай, издатель твой сказал чушь: что молодежь читает, потому что жизнь впереди. Значит, если новая поросль отвернулась от книг, ей и жизни не причитается?

— Седюк и об этом пишет. Последняя книга называется «Театр речи», о том, что личная, авторская речь из обихода исчезла, а осталась одна актерская. Набор текстов и набор интонаций. Любой из них можно искусственно спровоцировать. Это по материалам лабораторных тестов. Там людей оставляли наедине с видеокассетами. На одной, скажем, угрозы боевиков со зверскими рожами, и испытуемые брызгали слюной от ненависти, произнося общеизвестный текст. На другой — те же боевики, голодные, гонимые, рассказывающие о своем бесправии. Испытуемые требовали немедленно их защитить. Показывали политиков в окружении трех чад, с кошечкой на руках, круглосуточно охраняющих мир, потом их же — скрытой камерой, понятно, что там было. И монологи испытуемых понятны. В результате, эти лабораторные кролики начинали ощущать и собственную жизнь как фальшивку. Их осеняло, что все ложь, от исторической науки до «отче наш», и они замолкали. Не хотели больше произносить ни слова. А подростки скучали на самых бьющих по нервам роликах, для них это все — декорация. И словам они не придают значения.

— Каков вывод Седюка?

— Исчезновение креативной речи. Той, что «вначале было слово». Говорили: «самолет» и делали самолет. А теперь — как если бы шла война. Слова выражают только принадлежность к той или иной армии, как нашивки на погонах.

— И в какой армии ты оказалась?

— Седюк прозвал меня оловянным солдатиком. А я его — ежиком в тумане. Теперь я сама в тумане. Стой-ка, а не означает ли «вернуть», что я должна стать ею? Я уже почти она, перевожу его книги, болею, скоро с постели не встану. Из своей жизни я вышла, как из компьютерной игры, раз выключишь — ее и нет. Только у меня все было построено как раз на креативном слове: сказала «самолет», есть самолет. Может, мне последовать за ней?

— Куда?

— Не знаю куда, самоотмениться, escape.

— Ну уж нет, — возмутилась я. — Я записала тебя в книжку, и я категорически против траурных рамок, вычеркиваний, ими у меня нынешняя полна и все пополняется и будет пополняться, пока я ее не сменю. Это же притяжение: деньги к деньгам, живые люди к живому алфавиту, а я не готова признать язык — мертвым и алфавит — филькиной грамотой. Не готова — значит, так не будет. И ты не поедешь ни в какой Люксембург, а здесь никто не узнает из книг Седюка, что человечество умножилось на ноль, потому что издатель прав. Останься, слышишь!

Напрасен был мой пламенный монолог. Я не имела над Юлей власти, потому что она не причинила мне ни малейшего зла. А мадам Седюк власть над ней имела. Нет, формально Юля не сделала ничего плохого, но она, несмотря на свою говорящую фамилию, была неправа. Как неправильно настроенный инструмент, которому легко навязать чужую партию. Она обращалась с другими как с персонажами ее, Юлиной, компьютерной игры. По правилам грамматики классического мира это ошибка. Стилистическая. Юлины контрагенты — не мульты, они живут в одном с ней алфавите. Это так отчетливо видно в телефонной книжке. Но Юля такой книжки никогда не заводила: телефоны тех, кто ей был нужен, она помнила наизусть, остальные звонили сами.



Я, как лингвонавт, сенбернар, спасающий не в горах, а в потоках речи, могла бы спасти Юлю, но что значит спасти? Чтоб она сменила фамилию и не принесла себя в жертву жрецу-брахману? Тогда дар так и спал бы в упаковке и не смог бы себя дарить. Юлино будущее уже определено: мадам Седюк простит ее, потому что Юля доиграет игру, с которой та не справилась. Немудрено, что не справилась: это с алхимиком или фальшивомонетчиком легко, бумага превращается в деньги, свинец в золото, булыжник в философский камень, а когда наоборот… Но на пенсии Седюку придется стать жрецом, для того ему и вручили дакшину. Он сам этого хотел.

Откуда я знаю будущее? Таковы правила грамматики. Немой будет и дальше придумывать людей, пополняя свой список. Потом он заговорит и научит говорить их. Но это будет уже другой алфавит. А я сижу и разбираюсь с имеющимся. Нельзя же оставить Юлю в одиночестве, как она провела все это время, в красивой книжке со старинной гравюрой. Я вписала ее в огромную компанию, кириллицей, латиницей, двенадцатым кеглем, капиллярным staedtler liquid point 5, чтобы человечки не казались засушенными, как если писать шариковой ручкой.

Совсем забыла про записку, которую протянул мне немой, когда я вернулась домой. Видимо, нанялся ночным сторожем. В лифте я следила за этажами: этаж, где бегают белки, потом где летают галки, еще выше — этаж горных козлов, а над ними как раз и я. «Д — это Дакшина», — так вот что он пытался мне сказать. А я теперь не знаю, в какую букву его вписать.

Кузнецовский фарфор

Мы знакомы почти всю жизнь, встретились на зимних каникулах, когда я заканчивала школу, а он уже отучился в институте. Он не был героем моего романа, потому мы стали просто дружить. Меня восхищал его дом, будто из прошлого (тогда XIX) века. Антикварная мебель, стены в бело-зеленую полоску со старинными гравюрами и портретами предков, плотные гардины, сохранившиеся, видимо, все с того же XIX века. Потому что в XX был только совок, только уродство и безобразие, тошнотворные панели из ДСП, отваливающиеся из-за кривизны кафельные плитки в ванных, текущие краны. Ничего такого не вспомнить, что не было бы хамским и безвкусным. А у моего приятеля — оазис. Входишь в его квартиру — и за совком закрывается тяжелая дверь, и он больше не режет глаз.

Приятель мой — Николай Сидорович Кузнецов — всегда представлялся полностью и произносил имя-отчество-фамилию с такой интонацией, будто все сразу должны были понять, кто он (КТО ОН), и преисполниться почтения. Нет, он не страдал манией собственного величия, его манией было величие предков. О них он рассказывал всем и всегда, а своим гостям обязательно показывал фамильные реликвии и, прежде всего, коллекцию гарднеровского фарфора, объясняя, что у него она — самая большая из сохранившихся. Гости хлопали глазами, не зная, что это за фарфор и кто такой Гарднер, я тоже впервые услышала о русском фарфоре от Николы — он не допускал, чтоб его звали Колей или Коляном по-народному, а только Николой — как Никола Угодник. Надо ль говорить, что про Николу Угодника тогда тоже слышали не все. И вот эта старинная квартира с ее дореволюционным содержимым, которую Никола поддерживал в идеальном состоянии, его манеры потомственного аристократа, которые непонятно откуда взялись в нем, поскольку аристократом он не был, а и те, кто были, из оставшихся в совке — вовсе не вели себя так вызывающе, стараясь быть скромными и незаметными, а в многочисленных анкетах, которые каждому приходилось заполнять, писали: «из семьи служащих».

Никола, дай ему волю, писал бы «из семьи Кузнецовых». Он был шумен, громогласен, неуемен, теперь таких избегают звать на вечеринки, потому что остальным пришлось бы весь вечер молчать и слушать пафосные речи и тосты Николы. Тогда в общем шуме Никола не выделялся, впрочем, я забываю, что в молодости он был другим, вежливым и галантным. Но патетичен был всегда. Большим умом Бог его не наградил, но у Николы были все данные для того, чтобы стать благополучным человеком. В его понимании это означало блюсти семейные традиции, которые он передавал бы детям и внукам, соответствующую этим традициям жену и, конечно, достойную работу. Не имея особых дарований, достойной работой он считал компромисс между высоким заработком и почетным поприщем. Таким компромиссом ему виделась профессия доктора. Он никогда не называл себя врачом — только доктором.

Я рано выскочила замуж, через несколько лет развелась, и Никола меня порицал за легкомысленное поведение. Он был педант и придерживался патриархальных взглядов. Сам не женился, подходящая половина никак не попадалась. И вот однажды, когда я уже была замужем во второй раз, Никола сообщил мне, что женится, счастлив, что жена его — не помню уж какого происхождения, но тоже не безымянного, а после свадьбы мы с Николой лишь изредка говорили по телефону. Жена его оказалась настоящей фурией, по крайней мере в его интерпретации. Они ругались ежедневно, с ней и с каждым из ее родителей, но все же вскоре родился Миня. И когда жена продолжила быть фурией после рождения сына, Никола этого терпеть не стал, и они развелись. Ребенку, кажется, года не было. Никола подошел к разводу основательно, требовал, чтобы Миня принадлежал им поровну, как прописано в законе. А бывшая жена и ее родители не хотели видеть Николу больше никогда. Он настаивал, он приходил с милиционером и судебным исполнителем, он хотел воспитывать своего наследника.