Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 154

На просвечивающемся лице, точно солнечные лучи в застоявшейся лужице, скользнул бледновато-грязный румянец, а ввалившиеся глаза подёрнулись мягким счастливым теплом.

Встать бы сейчас, стремглав броситься в широкое поле, захлебнуться в вольных просторах и кричать так, чтобы вся земля клокотала, как могуче клокочет в груди радость жизни!

Тешата сжал кулаки и приготовился крикнуть. Он не заметил, что, вместо крика, в горле бурлит какой-то странный и жуткий смешок, и только тогда пришёл в себя, когда очнулся от надрывных рыданий.

Онисим ушёл в церковь, а Клаша принесла Тешате ломтик заплесневелой лепёшки, поднесённой ей накануне рубленником.

— Откушай. В воде помочи и откушай. Настоящая, изо ржи.

Он отстранил её руку и взволнованно перекрестился.

— Воистину херувима зрю средь смердов!

Хмельной от воздуха и разморённый после еды, Тешата заснул. Девушка на носках ушла из сарая и занялась по хозяйству. Для праздника она решила попотчевать рубленников гусем, добытым в последний набег на посад.

Зажав в кулак голову птицы, Клаша заглянула в сарай. Сын боярский болезненно взвизгивал и тяжко стонал во сне. Она вышла, растерянно оглядываясь по сторанам. На уличке не было ни одного мужика: все разбрелись по окрестным посадам за милостыней и в церковь.

Гусь трепетно бился в руках, рвался на волю. Клаша сунула за пазуху нож и уселась в лопухе у дороги. Вскоре она увидела медленно шагавшего к ней из леса Ваську.

— С гусем тешишься? — улыбнулся рубленник, поравнявшись с девушкой, и бросил к её ногам зайца. — Тёпленькой. Прямёхонько из силка.

— Зарезать некому гуся того. Ушли мужики, — пожаловалась Клаша, протягивая полузадохшуюся птицу.

Он подразнил её языком.

— Неужто гусёнка не одолеешь?

Клаша надулась.

— Всё-то вы до насмешек охочи. Моя ли вина в том, что опоганится живность, ежели её не человек, а девка или баба заколет?

Выводков звонко расхохотался.

— Аль и впрямь опоганишь?

— Отстань ты, охальник!

И сунула ему в руки птицу.

— Покажи милость, приколи ты его, Христа ради.

Холоп облапил тоненький стан девушки и увёл её за поленницу.

— Держи-ка его, милого, промеж колен. А подол эдаким крендельком подбери.

Подав свой нож, он шутливо притопнул ногой.

— Секи!

Клаша зажмурилась и упрямо затрясла головой.

— Не можно… Избавь… От древлих людей обычай тот — не резать бабе живности.

Рубленник помахал двумя пальцами перед лицом своим, творя меленький крест.

— Заешь меня леший, коли единый человек про то проведает.

Нож вздрагивал в неверной руке, пиликая залитое кровью горло гуся. Жалость к бьющейся в предсмертных судорогах жертве и страх перед совершённым грехом смешивались с новым, доселе не ведомым чувством к рубленнику.

Вытерев о лопух руки, Клаша почти с гордостью запрокинула голову. То, что мужчина в первый раз за всю её жизнь дерзко насмеялся над обычаем старины и что она с относительной лёгкостью попрала этот обычай, — вошло в неё шальным озорством и неуловимым осознанием своего человеческого достоинства.

К полудню вернулись из церкви рубленники и тотчас же уселись за стол.

Клаша подала лепёшек из коры и пригоршню лука.

Наскоро помолясь, холопи набросились на еду.

— Погодите креститься, — лукаво предупредила девушка, — ещё для праздника похлёбку подам с гусем да зайцем.

Её вдруг охватило мучительное сомнение.

«Абие набросятся на меня!» — подумалось с ужасом.

Васька ободряюще подмигнул и показал головой на рубленников, вкусно прихлёбывающих похлёбку.

После трапезы холопи вышли на двор и, зарывшись в сене, заснули.

Прямо из церкви Симеон прискакал в новые хоромы свои с гостем, князь-боярином Прозоровским.

Гость, поражённый, замер на пороге обширной трапезной.

— Каково? — кичливо шлёпнул губами хозяин.

— Доподлинно, велелепно! Мне бы умельца такого — ничего бы не пожалел.

И с опаской провёл по крышке стола, на которой были вырезаны искусно стрельцы, преследующие ушкалов[114] татарских.

— А не сдаётся тебе, Афанасьевич, что смерд твой с нечистым спознался?





Ряполовский вобрал голову в плечи и подавил по привычке двумя пальцами нос.

— Споначалу сдавалось. Токмо у того оплечного образа крест целовал холоп на том, что споручником ему — един Дух Свят.

Он развалился в дубовом кресле и ткнул с важной небрежностью пальцем в ларец.

— Трёх холопей наидобрых отдам, коли откроешь потеху.

Насмешливая улыбка шевельнула гладко приглаженные усы Прозоровского. Он уверенно рванул крышку, но тотчас же отскочил в страхе.

— Пищит!

Князь побагровел от гордого самодовольства и заложил победно руки в бока.

— И мне сдаётся — пищит!

Гость вытянул шею и приставил к уху ладонь.

— Пищит, Афанасьевич!

— И то, Арефьич, пищит!

Хозяин придвинул к себе ларец, отогнул нижнюю планку и нажал пружину. Что-то зашипело внутри по-гусиному, попримолкло и разлилось мягким бархатным звоном. Из приподнявшейся крышки ящика высунулась игрушечная голова скомороха.

Прозоровский бросился в сени. В суеверном ужасе он зачертил в воздухе круги и, не помня себя, закричал:

— Не нам, не вам, — диаволовым псам, а нашему краю — яблочко рая! Унеси! Богом молю… Не нам да не вам… Христа ради сгинь, окаянный!

Симеон захлопнул крышку.

— Мы ещё и не такие умельства умеем. Ты бы показал милость, Арефьич, в опочивальню б зашёл.

Гость просунул голову в дверь и угрожающе сжал кулаки.

— Не унесёшь антихристовой забавы — абие скачу к себе в вотчину!

И отпрянул в угол, когда Симеон, не скрывая торжествующей радости, поплыл с ларцем из трапезной.

— Садись, Арефьич. В скрыню потеху упрятал яз. Да ты опамятуйся.

Унизанная алмазами тафья сползла на оттопыренное ухо хозяина. В беззвучном смехе вздрагивали дрябленькие подушечки под глазами и волнисто колыхалась убранная серебристою паутинкою борода.

Они уселись на широкую лавку, наглухо приделанную к стене.

Арефьич приподнял тафью и вытер ладонью лысину.

— Был Щенятев у Курбского.

Симеон торопливо приложил палец к губам.

— Неупокой-то у меня сгинул. Думка у меня — не он ли в подклете в те поры шебуршил.

Прозоровский поджал жёлтые тесёмочки губ.

— Других холопей сдобудешь.

— Не про то печалуюсь. Боязно — вот что. Не подслушал ли молви он нашей да на Москву языком не подался ли?

Гость вылупил бесцветные глаза и крякнул от удивления.

— Ты и не ведаешь ничего? — И, рокочущим шепотком: — Пришёл тот Неупокой к Матвею Яковлеву, дьяку.

Симеон вздохнул так, как будто только что миновал неизбежную, казалось, погибель.

— К Яковлеву, сказываешь, дьяку? — Он откинулся к стене и по-ребячьи подбросил ноги. — Эка ведь могутна Москва, и колико в ней разных дорог, а угодил так, пёс, куда положено.

Прозоровский степенно разгладил бороду и с расстановкой откашлялся:

— А и к Мирону Туродееву угораздил бы, — одна лихва. А и у Кобяка да у Русина — тоже не лихо нам. Что пчёл в дупле, то и людей наших на той Москве. — Хихикнув, Арефьич уже громко прибавил: — Взяли в железы Неупокоя да на дыбе косточки разминали. Чать, уставши с дороженьки молодец. А и с дыбы спустивши, порадовали: дескать, ходит слух от людишек — спознался ты, смерд, со языки татарские.

Они по-заговорщичьи переглянулись и, кривляясь, прищёлкнули весело пальцами.

— Будет оказия — спошлю Матвею в гостинец мушерму чистого серебра.

Арефьич дружески похлопал хозяина по колену.

— Будет оказия! Така, Афанасьевич, оказия будет…

Он встал, неслышно подвинулся к двери, с силой толкнул её и, убедившись, что никто не подслушивает, растянул губы.

— Курбской к Володимиру Ондреевичу захаживал.

114

Ушкал — наездник.