Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 154

И умилялись люди московские сей благодати Божией, снизошедшей на паря, и радовались вновь обретённой кротости его, и молились о продлении дней тех тихих и счастливых на вечные времена. И казалось, что и наставнику его, попу Сильвестру, должно было бы лишь радоваться, видя такое усердие царственного питомца своего к Богу. Но не радовался тому поп, а лишь мрачнел день ото дня. А причина досады и неудовольствия его была проста: за молитвою, да хождением царским по церквам, да за колокольным звоном стали все дела в государстве Российском.

А дел тех было не перечесть! И Казань бунтовала, лишь оглушённая, но не покорённая победой той славной и кровавой, и ей управу надо было дать во всём. И черемиса волновалась, отказываясь платить дань Москве. И послов иноземных царь не принимал, ссылаясь на недосуг. И мор обнаружился в Псковской земле. А воинство московское, очнувшись от победного похмелья, разбрелось кто куда, а раненые и увечные, вконец обнищав, скитались Христа ради меж двор. А вдовы и сироты погибших на той войне Казанской сидели по домам своим без хлеба и без жалованья либо просили подаяния под окнами и на папертях церковных. И глас их скорбный и безответный вопиял в ушах у всех, кто не потерял ещё сострадания к ближнему своему в сердце своём.

А когда узнали ближние люди царские о намерении его идти по весне со всем своим семейством на богомолье, да чуть не по всем российским монастырям — и к Троице, и в Иосифо-Волоколамскую обитель, и в Песношский, и в Кириллов, и в Ферапонтов монастырь, — совсем всполошился поп. Да что ж это такое будет? Тащить младенца своего спелёнутого за тридевять земель, сквозь леса и болота пустынные, сквозь грязь непролазную, да комарье, да тяжкий зной? И царицу, с младенчества своего некрепкую здоровьем, беспокоить, и самому пыль глотать да грязь месить да ночевать по чужим дворам, где пришлось? А дела все в державе своей бросить? И всё то ради чего? Молитва — она везде молитва. Была бы вера в душе молящего, а где он преклонил колени свои — что Господу до того?

«Полно, да уж не повредился ли царь в уме по исцелении своём?— думал поп. — Благочестие благочестием, да надо же и меру знать! Недаром люди говорят: заставь дурака Богу молиться — он и лоб расшибёт... Юродивый на царстве? О Господи, этого ещё не хватало Русской земле!»

   — Отложи, государь, намерение своё, — убеждал он царя. — И сам ты ещё не окреп после болезни, и царевич ещё при материнской груди, и царица твоя настрадалась, намучилась во дни болезни твоей—зачем ты тревожишь её? А коли жаждет душа твоя подвига христианского — так кто ж мешает тебе в том здесь? Молись, и постись, и смиряй себя, и твори милостыню рукою твоею щедрой — и Бог услышит тебя... А от клятвы твоей я тебя разрешу ради дел твоих державных и заботы твоей о людях твоих....

   — Нет, святой отец! — отвечал ему царь, и глаза его при этом всякий раз загорались каким-то горячечным, исступлённым блеском и губы стискивались ещё плотнее, а острая, клином, бородка воинственно вскидывалась вверх. — Не отговаривай меня... Не ты, поп, умирал тогда, и не тебя спасла десница Всевышнего. И не тебе понять меня... Я дал обет! И я исполню его.

   — То не смирение, то гордыня твоя, царь! И не думай, что затея твоя угодна Богу. Чем тише молитва человеческая, тем больше веры ей от Него... И не в том долг твой царский, чтобы скитаться по дорогам державы твоей. Чую я и страшусь, государь, что не кончится богомолье твоё добром. Послушай меня, прошу тебя...

Но глух был на этот раз царь к уговорам и увещеваниям попа. И Адашев делу тому тоже не помог. И его молил поп помешать безвременному походу царскому на Белоозеро, усадить царя сперва за дела, за устроение войска и земли своей после страшного кровопролития казанского. Да одно только и сказал ему постельничий царский:

   — Отче, прости меня... Не по силам мне сие! Уж коли ты не можешь — что ж тогда про меня-то говорить? Голова в таких делах твоя! А я? Я всего лишь государев слуга, и долг мой — повиноваться во всём воле его. И мне, отче, тревожно, и меня страшит затея его безумная! С грудным младенцем, с хворою женою — и куда, в какую даль? Да не могу я перечить ему, когда он и слышать сейчас не хочет никого... Нет, отче! Одно я и смог: велел раздать увечным и вдовам погибших, что удалось наскрести в Разрядной казне. Да насколько им этого хватит? А всё ж, может; протянут до его, государя, возвращения с богомолья того назад...





Пренебрёг царь мольбою мудрого наставника своего! Наступил май. Установилась погода, и тронулся из Москвы торжественный поезд царский. И премного дивились ему люди московские: столь длинен был он, тот поезд, что голова его была, почитай, уже у Яузы-реки, а хвост ещё даже и не выполз из Кремля! Впереди его, в доспехах и всеоружии, ехала конная стража дворцовая, а за ней в возке своём просторном царь, а за ним в другом возке царица с младенцем-царевичем и мамкою его, а за ними князь Юрий Васильевич Немой, а за ним князь Иван Мстиславский и Алексей Адашев, коим велено было быть неотлучно при особе царя во весь поход, а за ними бессчётно — иные разные дворцовые чины, и дьяки, и подьячие с казною царской, и лекари, и комнатные слуги, и ключники, и повара, и шорники, и седельники, и кузнецы, и многий другой служилый люд. А за ними ползли телеги и повозки со всяким добром — и с хлебным, и с винным припасом, и с утварью, и с одеждой, и с перинами пуховыми, и с шатрами, и с сундуками тяжёлыми, медью окованными, куда с великим тщанием и бережением было уложено всё, в чём могла случиться на дороге нужда. А замыкал поезд особый полк государевых стрельцов — при наряде пушечном, да при пищалях с огненным боем, да под хоругвями развёрнутыми, — повсечасно готовый отразить любого государева врага, откуда он ни объявись.

И скрипело, и ржало, и ругалось, и наезжало друг на друга то великое движение обозное. И то и дело намертво застревало оно в разбитой колее. И ломались ободья и оси у колёс на ухабах и выбоинах дорожных, и падали с повозок сундуки, и металось дворцовое начальство вдоль обоза из конца в конец, где криком, а где и плетью восстанавливая порядок, и подгоняя замешкавшихся, и страшась, не дай Бог, потерять что-нибудь из нужного царю в пути... А над всем этим многоголосьем, и скрипом тележным, и хоругвями воинскими высоко в небе светило жаркое полуденное солнце, и пели жаворонки, и столбом стояла густая пыль, неподвижная от безветрия и видимая на равнинах и с холмов московских на много вёрст окрест.

В Тайнинском переночевали, и ещё раз переночевали по дороге, а на третий день были уже у Троицы, в обители Сергия Радонежского, святого хранителя и сберегателя Русской земли. Торжественным молебном, и хором ликующим, и великим стечением народным со всех окрестных мест встретил древний Сергиев монастырь богомольного царя. И молился царь в Троицком соборе, и на коленях стоял перед иконою Святой Троицы дивного рублёвского письма, и к серебряной раке с мощами святого Сергия в умилении устами своими приложился, и исповедался, и приобщился Святых Тайн от троицкого игумена, и с братией обедал в монастырской трапезной, и беседовал со старцами смиренными о делах Божественных, и был кроток, и весел, и милостив, и богомольцев своих дарил.

А отобедав, попросился царь в келию к Максиму Греку[53], мужу многим на Руси известному книжной премудростью своею, и житием благочестивым, и твёрдостью духа своего пред превратностями судьбы. Дряхл и немощен был старец Максим, и уже почти не вставал он с постели и сам встретить государя не мог.

Многие годы провёл благочестивый сей старец в заточении в темнице и по отдалённым монастырям, сосланный из Москвы ещё отцом царя Ивана за вольнодумство и непреклонность свою да за обычай свой дерзостный говорить правду в лицо царям. И хотя нерусский человек был старец Максим и сам же Василий Иванович князь и позвал его со Святой горы Афон, чтобы книги церковные исправить по старине и грамоте греческой и латинской московских людей учить, и не в обычае то было у всех иных христианских государей в иных христианских землях чужих людей через силу у себя держать, а не то что ссылать безвестно в самые глухие и отдалённые места — а так и не удалось ему, страдальцу безвинному, вырваться из неволи своей ни при жизни князя Василия, ни при сыне его. Уж и патриархи вселенские молили царя, да не раз, отпустить сего старца болезней и кротости его ради домой, на Святую гору, и митрополит, и вельможество московское за него вступались, и поп Сильвестр не единожды просил царственного питомца своего смилостивиться, и сам Максим Грек много слёз и чернил извёл, умоляя государя простить его, отпустить ему вины его, коли был в чём виноват, и дозволить помереть там, где могилы прародителей его. А согласия на то государь так и не дал, говоря: «Он не передо мною, он перед батюшкой моим покойным виноват — с ним пусть и считается виною там, на Небесах». Одно лишь послабление и вышло от него старцу сему: дозволил ему государь ко святому причастию ходить и приобщиться Святых Даров да цепи с ног его велел снять.

53

...в келию к Максиму Греку... — Максим Грек (ок. 1470—1556) — греческий монах, ранее учившийся в Италии, принявший католицизм, но вернувшийся в лоно православия, с 1518 г, в России по приглашению Василия III, исправлял церковные переводы. Сочувствовал нестяжателям, за что подвергся преследованиям.