Страница 17 из 25
Мы уже не шли прямо на север или «на Москву», но все время перебрасывались с запада на восток и обратно на остановившейся линии фронта. Неприятель окреп и окопался на том берегу Десны. За широкой рекой начинались дремучие Брянские леса, а между лесом и водой виднелись таинственные и страшные села, занятые неприятелем, группы красноармейцев, их лошади, походная кухня, появляющаяся в полдень у самой воды. По ночам бывало слышно их пение. Раз, сблизившись в ночном секрете, они обменялись с нашими приветствиями. С их стороны крикнули: «За что воюете, генеральские бляди?» На что Губаренко сразу ответил: «А вы жидам продалися, красножопыи-и».
В воздухе, в настроении солдат, в глазах местных жителей чувствовалось, что мы ослабели. Десну мы так никогда и не перешли.
Но моя внутренняя жизнь текла по своим собственным законам, и наши военные успехи или неудачи мало меня интересовали. Из того, что существовало вне меня, я внимательнее всего приглядывался к пейзажу. Иногда после дождей, перед наступлением хорошей погоды, весь окружающий ландшафт окрашивался в благородные серые тона. Тут была вся гамма серого, от темного свинца Брянских лесов до жемчужных отблесков реки, луж и окропленных дождем крыш. Под рыжеватыми низкими облаками казались странно приблизившимися темные, отчетливые силуэты на горизонте: остроконечные скирды, отдельные деревья. Бугром заворачивалось черноземное вспаханное поле с лужами. А по межам возвышались анемичные тополя, обернувшие на ветру матовую листву. Мне казалось, что эту картину, которую я воспринимаю и люблю как никто, я бы мог замечательно нарисовать, лучше, чем Серов и Левитан; и я очень печалился, что не имею возможности заняться живописью. В городах, которые мы иногда проходили, ни красок, ни кистей, разумеется, достать нельзя было. Однако, в Нежине мне посчастливилось реквизировать в физическом кабинете реального училища ящик с акварельными красками, который я забрал под предлогом военных надобностей, объяснив училищному сторожу, что они нам нужны для раскрашивания военных карт. И с окраины села Короп, где мы сделали дневку, я с утра до вечера изображал романтический пейзаж: на первом плане сараи, за ним луг с фигурами пейзан, а дальше, на горе, перед темными деревьями парка разлегся белым призраком Батуринский дворец Разумовских, вернее остов этого дворца, с черными провалами окон, с подрубленными колоннами.
Андрей в те недели был всецело поглощен сентиментальной драмой. Он болезненно переживал начало своей влюбленности (которая продолжалась потом несколько лет, в Крыму и за границей) в правофлангового первого эскадрона, рослого блондина Александрова. На походе он рассказывал мне о своих радостях и огорчениях. В свою очередь, и я, не желая отставать, избрал в качестве объекта своих платонических вожделений татарчонка Мустафу. Разумеется, ни сам Мустафа, ни кто другой, за исключением Андрея, ничего про это не знали. Но Андрей принял это серьезно и на походе пространно разбирался в вопросе, почему мне должен нравиться смуглый 16-летний Мустафа с бритой головой, а ему — скандинавскому барону — северянин Александров.
Иногда Андрей жаловался, что Александров к нему охладел и все добивался моего мнения, почему это могло случиться. Чтобы ответить что-нибудь, я выразил предположение, что Александров влюблен в кадета Залесского, тем более, что их действительно часто можно было видеть вдвоем, но, увидев, как это подействовало на Андрея, я сам был не рад. На минуту на его лице просквозило неподходящее ему выражение оскорбленного достоинства, обиды; немного помолчав, он заявил, что всегда это подозревал, и что, если они подходят друг другу, он не будет им мешать, наоборот. «Правда, — добавил он, — ему больше пользы принесло бы общение со мной, но пусть будет так, и не станем бороться против рока, ибо это бессмысленно». Однако такая самоотверженность продолжалась очень недолго, а именно до вечера, когда Андрей опять гулял до поздней ночи и вернулся просветленный и успокоенный.
Стычки с неприятелем тогда случались чуть ли не через день. Иногда мы поднимались еще в темноте — ночи уже заметно удлинились — и шли куда-то по тропинкам, причем говорить разрешалось только вполголоса, а курить нельзя было совсем.
К тому времени я уже научился кое-чему из азбуки военного ремесла. Я узнал, что при переходах мы не каждый раз идем впереди, в авангарде, а только иногда, когда приходит наша очередь. Чаще впереди, на некотором расстоянии идет другая часть. Авангард первый вступает в бой. Такая же очередь соблюдается внутри самого дивизиона: сегодня первый эскадрон идет впереди, завтра — второй. Я научился также отличать канадские седла от русских строевых и пулеметы Шоши от Люисов, Виккерсы от Максимов. Я не делал больше позорных промахов, предлагая Синицыну обстрелять кавалерию, которая проходила в пяти верстах и притом оказывалась своей. Но в одном я до самого конца не научился разбираться — это в самом бое, в его обстановке; определять, где наши, где чужие; откуда стреляют из пустого поля; почему кавалерия, которая выскочила из соседней рощи, оказывается неприятельской, а та, которая стоит впереди, на опушке дальнего леса, — своя. Все это было ясно для всех, кроме меня, и скоро я отказался от мысли в это проникнуть. С увеличением военного опыта я не стал храбрее. Только узнал, чего следует бояться, чего нет. Своей артиллерии я уже больше не боялся. Зато белые шрапнельные разрывы, которыми я раньше любовался (в синем небе они напоминали херувимов примитивов), больше не казались невинной игрой природы. Страшнее же всего теперь было тонкое змеиное шипение, особенно когда попадешь под пулеметную очередь, и сотни смертельных мух носятся вокруг по всем направлениям, выискивая вцепиться в твое лицо, грудь, живот, колено. Я видел раз, как Диди даже залег на поле при таком обстреле — мы стояли спешенные в резерве, лошадей отвели в лес — и после, слегка сконфуженно, объяснял мне, что вспомнил германскую войну. Лично я переживал довольно часто, но не надолго, прилив панического страха, смертельной тоски.
В октябре начался наш отход. Мы не сразу пошли на юг, некоторое время продолжали лавировать по селам и сахарным заводам, все больше удаляясь от Десны. Начальство уверяло, что мы заманиваем неприятеля в мышеловку. Мы не особенно этому верили, но мало интересовались направлением, куда нас двигают. Диди настроился на Лондон. У Андрея, который даже солдатам теперь не стеснялся говорить, что главным врагом он считает не Красную Армию, а нейтральных обывателей, был другой план. Он мечтал засесть в Крыму, превратить Крым в крепость, где оставить только военное население; всех стариков, женщин и детей нужно ликвидировать (хотя бы выслать в Болгарию, милостиво соглашался он), а мы будем совершать военные набеги на Украину и возвращаться в нашу цитадель, как в старину делали ханы. Наша военная республика явится ячейкой, прототипом для государства будущего. Наш лозунг будет «организация и дисциплина». Достигнув сорока или пятидесяти лет, все, или во всяком случае начальники, обязаны будут постригаться в монахи. Мне этот план понравился — климат и горы Крыма прельщали меня больше, чем то, что нас тогда окружало.
Дни теперь стояли ненастные, холодные, короткие… Под низкими тучами, обвеянные всеми ветрами, в полумраке из дождя, тумана и раннего вечера, похожие на французов, бегущих из Москвы, мы вступаем на мощеную улицу уездного города. Нам отводится помещение у местных нотаблей: плюшевые кресла, зеленые портьеры. Хотя мы отступаем, а завтра сюда придут большевики, хозяева имеют гражданское мужество подчеркнуть нам свою симпатию. Сперва мы все очень нравимся хозяевам, особенно Андрей. Как всегда выходит у него с людьми, с которыми он только что познакомился, он сразу всех очаровывает. Первое впечатление от него самое лучшее: какой красивый, милый, симпатичный молодой человек, с открытым лицом и обращением, немного может быть чересчур застенчивый, немного не русского склада, но какой внимательный и предупредительный. Вот бы Маше такого жениха. Но мы с Диди заранее знаем, что очень скоро их постигнет горькое разочарование.