Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 74

— Вы прозаик? — спросил он у Чапичева.

— Я чистильщик, — ответил тот.

— Я не об этом. Вы прозу или стихи пишете?

— Пробовал писать стихи.

— Прочитайте.

— Сначала вы. Мы затем и пришли.

— Охотно. У меня чудесное настроение, я готов день и ночь читать стихи, были бы только желающие слушать.

Владимир Александрович прочитал много стихов — новых и старых, в их числе, по просьбе Якова, «Перекоп» и «Песню о ветре».

Мне было интересно наблюдать, как слушал стихи Луговского Чапичев. Он будто вдыхал их. Жадно вдыхал, всей грудью, всем существом, словно до этого долго жил на голодном кислородном пайке… А женщина, пока Луговской читал свои стихи, стояла у окна, безразличная, словно изваяние. Я с неприязнью подумал: «Язва. Спиной слушает. Равнодушна и зла».

— Теперь вы читайте, — сказал Луговской Чапичеву.

— Что вы? Какие там у меня стихи? Разве можно читать их после ваших…

— Нехорошо, у поэтов так не принято, — пожурил, улыбаясь, Луговской.

— Я потом прочитаю, — обещал Яков. И неожиданно спросил: — Владимир Александрович, а вы Ленина видели своими глазами?

— Видел.

— Завидую. Этого вам на всю жизнь хватит.

— Да, на всю жизнь, — согласился Луговской.

Не знаю точно, когда, но, кажется, вскоре после этой нашей встречи Луговской написал:

Эти вечные глаза Ленина, устремленные в грядущее, были для Луговского, как он сам не раз говорил, символом жизни и победы всего вашего народа, всего, что есть лучшего и достойного в человечестве.

На столике в углу зазвонил телефон, резко, прерывисто — междугородный вызов.

— Извините, — сказал Луговской. — Это, наверное, Москва.

Он снял трубку, подышал в микрофон, и вдруг его темно-бронзовое от загара лицо посветлело.

— Мама?

Большой и мужественный, Владимир Александрович так произнес это слово, что мы с Яковом переглянулись с улыбкой. Так, улыбаясь, мы прослушали весь телефонный разговор. Да и нельзя было его слушать по-иному. Человек словно из металла отлит, и звучать ему, кажется, только громким колоколом, все басом и басом. Но, видно, металл, из которого отливают колокола, годен и на тонкие, нежные струны.



— Матушка моя беспокоится, — сказал Луговской, бережно кладя на аппарат трубку. — До нее дошли слухи о здешней пещерной драме. А вы слышали о ней?

Конечно, мы слышали. В Крыму тогда об этом немало говорили. Двое туристов-москвичей, один из них был преподавателем какого-то института, другой студентом-второкурсником, решили на свой страх и риск проникнуть в малоисследованные карстовые пещеры. Там они заблудились. А так как никто не знал об этой их опасной затее, то поиски начали слишком поздно. Не помню уж, сколько времени блуждали эти люди под землей, но, говорили, что очень долго. Когда их нашли, то двадцатилетний студент был мертв, а преподаватель, человек лет шестидесяти, после недельного пребывания в больнице совершенно оправился, хотя врачи обнаружили у него застарелую болезнь сердца, почек и еще чего-то. Вот это всех и поразило: юноша, полный сил и здоровья, не выдержал, погиб, а больной старик перенес все испытания.

— Воля к жизни, — сказал Луговской, которого очень интересовала эта история. — У старика ее оказалось больше, вот он и выкарабкался.

— Я тоже так думаю, — согласился Чапичев. — Парнишку нервы подвели.

— Не просто нервы, — возразил Луговской. — Воля к жизни, понимаете? Я верую в нее, как другие веруют в бога.

— Я тоже верю, — подтвердил Яков.

Луговской спросил Чапичева:

— Будете читать свои стихи?

— Боюсь. Слабые они у меня.

Луговской рассмеялся:

— А как же воля?

Когда Яков начал читать стихи, женщина досадливо поморщилась. Но бог с ней, с этой женщиной. Хуже, что стихи Якова не понравились Луговскому. Я это сразу увидел: Владимир Александрович был совершенно бесхитростным человеком. Чрезвычайно сложная внутренняя жизнь не мешала ему быть предельно простым и ясным в отношениях с людьми. Таинственность, которую он временами напускал на себя, никого не обманывала. Все понимали, что это только милая игра, которая его по-детски увлекала и радовала. Недаром друзья говорили о нем ласково: «Большой ребенок».

Я с тревогой подумал, что Луговской сейчас обрушится на Якова. А Чапичеву и так плохо. Да и нравилось мне многое в его стихах, хотя я тоже видел их недостатки. Неужели Луговской не поймет этого, не почувствует? Неужели из добрых и чистых побуждений нанесет удар человеку, которому и так уже крепко досталось от жизни?

Но мои опасения оказались напрасными. Луговскому стихи не очень понравились, зато ему пришелся по душе сам Яков. Владимир Александрович угадал в нем большой человеческий талант и как бы почувствовал его скрытую рану, к которой не следовало прикасаться. Поэтому, нисколько не покривив душой, Луговской сказал лишь о том, что в стихах Якова показалось ему действительно интересным.

— Очень предвоенные стихи, очень предвоенные, — заметил Луговской и тут же стал рассказывать о своей последней поездке за границу.

Мне трудно сейчас передать яркий, своеобразный рассказ Луговского о Западной Европе второй половины тридцатых годов. Да и зачем пересказывать то, чего не перескажешь? Он сам замечательно написал об этом в стихах, поэмах, в своей автобиографии, небольшой отрывок из которой я позволю себе привести здесь:

«…В 1935-1936 годах в составе группы советских поэтов я совершил большое путешествие по Западной Европе. Был в Польше, Чехословакии, Австрии, Швейцарии, Англии, Германии и Франции. Во Франции мне пришлось задержаться дольше, я узнал и горячо полюбил замечательный французский народ.

А события нарастали. Я видел грандиозную демонстрацию Народного фронта в 1936 году, огромный рост революционного движения, злобную панику среди буржуазии. Начиналась великая борьба Испании за свою свободу. Италия захватывала Абиссинию. Когда я возвращался домой через Германию, я слышал на всех перронах грохот барабанов и дикие вопли штурмовиков, видел серые колонны фашистских войск. Они шли захватывать Рейнскую область».

— Опасный зверь, — сказал Луговской о фашистской Германии. — Того и гляди вцепится нам в глотку. Но пусть только сунется — отрубим лапы!

Яков слушал рассказ Луговского, все больше и больше мрачнея. Я понимал: он был бойцом, которого накануне битвы изгнали из строя, у которого перед самым боем отняли оружие, готовое разить врага. С этим он не мог примириться. А тут еще… Я не обольщал себя надеждой, что Яков не понял, как Луговской отнесся к его стихам. Не таков Яков. Стихи для него тоже оружие, и не мог он быть равнодушным к тому, что Луговской, уважаемый мастер и знаток поэзии, не признал это его оружие годным для боя. Пожалуй, взвоешь от боли, когда на тебя навалится такое. Я был убежден, что Яков непременно задаст Владимиру Александровичу прямой вопрос о своих стихах. Прямой и жесткий вопрос, от которого уже нельзя будет уйти. Но Яков промолчал. А Луговской увлекся и стал разворачивать свою любимую десантную тему…

Десантная тема! Именно под таким названием она и осталась в моей памяти. Будущая война виделась Луговскому, как небывалый, грандиозный по масштабам десант наших вооруженных сил на вражескую территорию — морской, авиационный, парашютный, танковый… Но разве только Владимир Александрович Луговской — поэт, фантазер, мечтатель, — разве один он так заблуждался в ту пору? Мы все были убеждены, что если враг навяжет нам войну, то сражение развернется на вражеской территории. На нашу землю враг не ступит. Никогда не ступит! Скажи нам кто-нибудь в тот вечер, что через несколько лет в гостинице, где мы вели этот разговор о будущей войне, разместится, пусть временно, но разместится гитлеровское военное учреждение с длинными трудно выговариваемым названием, мы бы этого человека отправили в сумасшедший дом, а то и в тюрьму, как провокатора и вражеского лазутчика.