Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 51



Мишель глядит на меня, озирается вокруг. Мы идем по лесу, но сейчас день и сейчас весна.

— Я не знаю, о чем ты, — говорит Мишель. — Нет, я не помню никакого ночного похода через лес, о котором я мог бы тебе рассказывать.

И он снова размашистым и точным движением принимается сбивать высокую траву. Кажется, это начинает меня бесить. Сил больше нет глядеть, как он механически, тысячу раз подряд повторяет этот жест.

— А что это был за поход? — спрашивает Мишель.

— С тех пор как этот парень рассказал нам, как они пробирались через лес в ночь разгрома «Табу», мне все кажется, что я вот-вот вспомню о каком-то другом ночном походе через лес. Это было совсем в другом месте, но где — не могу вспомнить.

— Бывает, — говорит Мишель, опять принимаясь сбивать траву.

Но тут мы выходим на опушку, где размещался партизанский лагерь, и я не успеваю сказать ему, что он меня бесит.

Мне вспоминается, что партизаны жили в землянках. Ребята вырыли глубокие траншеи и укрепили стенки досками. Доски и соломенная крыша поднимались над землей не больше чем на метр. Землянок было три, они образовывали как бы вершины невидимого треугольника, и в каждой из них могло поместиться не меньше десятка партизан. Поодаль, на краю опушки, они построили нечто вроде гаража для двух машин: легковой и грузовичка. По эту же сторону опушки стояли накрытые брезентом и замаскированные ветками бидоны с горючим. Представляю, как все это полыхало в ночь разгрома «Табу». И сейчас еще в кустах видны красноватые и серые куски жести, и деревья наполовину обуглены. Мы подходим к середине опушки, туда, где были землянки. Но лес почти стер следы жизни, которая кипела здесь три года назад, следы уже давнишней теперь смерти. В отвалах земли еще торчат концы прогнивших досок, куски железа. Но все это мало-помалу уже утрачивает человеческий облик, вернее, облик предметов, созданных рукой человека для нужд человека. Доски вновь становятся деревом, пусть прогнившим, пусть мертвым деревом — это видно, но зато деревом, вновь ускользнувшим из рук человека, вновь вернувшимся в круговорот природы, в круговорот растительной жизни и смерти. Только очень внимательный взгляд может угадать в этом железном ломе очертания котелка, жестяной кружки, складного приклада автомата «стен». Все это железо возвращается в мир минералов, к процессу обмена с перегноем, в котором оно погребено. И лес уже стирает всякий след давнишней жизни и старой, уже состарившейся смерти маки «Табу». А мы зачем-то пришли сюда тревожить следы прошлого, которое заглушают высокие травы и обвивает папоротник трепещущими и цепкими лапами.

Всего несколько недель тому назад я думал о том, с какой радостью я увидел бы, как травы и стебли, кустарники и корни заглушают из месяца в месяц, из года в год, под проливными дождями Эттерсберга, под зимним снегом, под недолгим и ярким апрельским солнцем Эттерсберга, заглушают без устали, настойчиво, с неотвратимой настойчивостью, свойственной миру природы, — а тем временем доски с треском расходятся, а цемент, уступая натиску букового леса, рассыпается в мелкую пыль, — без устали заглушают пейзаж на склоне холма — дело человеческих рук, лагерь, сооруженный человеком, и как лагерный пейзаж порастает быльем. Сперва рухнут деревянные бараки Большого лагеря, выкрашенные в веселый зеленый цвет, который так легко спутать с зеленью, и быстро захлебнутся в разливе трав и кустов, потом настанет черед двухэтажных цементных блоков, и в последнюю очередь, позже, на много лет позже всех других строений, рухнет — после того как она долго будет выситься, точно памятник или свидетель, самый неповторимый штрих этого ансамбля — массивная четырехугольная печь крематория, а корни и кусты сломят наконец яростное сопротивление кирпича и камня, упрямое сопротивление смерти, возвышающейся среди зеленых кустов, затопивших то, что было когда-то лагерем уничтожения, да, быть может, тень густого, черного с желтыми полосами дыма еще долго будет витать над этим пейзажем, и над этим пейзажем еще долго будет тянуть запахом паленого мяса, хотя все мы, последние уцелевшие узники, уже давно исчезнем с лица земли, и об этом прошлом уже не сохранится живых воспоминаний, а останутся только воспоминания о воспоминаниях, рассказы о воспоминаниях, переданные теми, кто уже никогда не узнает на собственном опыте (как знаем мы, что такое кислота лимона, шелковистость ткани или бархатистость кожи), что это было такое на самом деле.

— Ладно, — говорит Мишель, — искать больше нечего.

И мы уходим с опушки в ту сторону, где ребята прорубили дорогу для машин, которая переходит в лесную просеку, а та на несколько сот метров ниже по склону упирается прямо в шоссе.

На просеке Мишель снова останавливается.

— Хотел бы я знать, где были в тот день часовые?

— Что? — переспрашиваю я, уставившись на Мишеля.

Мне непонятно, какое значение имеет это обстоятельство.

— Разве ты не помнишь, — говорит он, — в тот раз мы решили разыграть ребят — подкрались к постам, а часовых на месте не оказалось.

Он прав, я вспоминаю, как мы однажды подкрались к ним незамеченными, — любой случайно проходивший мимо немецкий патруль мог сделать то же самое. Мы еще потом сцепились из-за этого с ребятами из «Табу».

— Но теперь-то не все ли равно? — спрашиваю я.

— Нет, интересно все-таки, — говорит Мишель. — Уверен, что их захватили врасплох.

— Я вижу, в тебе заговорила военная жилка, эх ты, философ лицейский!

Мишель смотрит на меня с улыбкой.

— Ладно, — говорит он, — к черту!



— Да и к тому же, — добавляю я, — были часовые на месте или нет, но если эсэсовцы явились с большими силами, ребят наверняка успели предупредить.

— Ты прав, — говорит Мишель, кивнув головой. — Давай-ка зайдем на ферму.

— Пожалуйста, господин капитан, заходите, господин капитан, — говорит фермер.

Он знаком приглашает нас в дом, но, прежде чем войти туда вслед за господином капитаном, я оборачиваюсь и оглядываюсь вокруг. Ферма стоит метрах в двухстах от лесной опушки, на высоком месте, откуда виден большой отрезок извилистой дороги, ведущей к «Табу». Хозяева должны были заметить эсэсовские грузовики. Интересно, успели ли они предупредить партизан. Если успели, наверняка предупредили, они всегда помогали ребятам из «Табу».

Теперь и я вхожу в дом, Мишель уже опрокинул стопку — от такого угощения не отказываются.

Получив свой стаканчик водки, я спрашиваю хозяина:

— Скажите, а вы успели предупредить ребят?

Фермер кивает головой и, обернувшись к внутренним комнатам, зовет: — Жанина!

Он кивает головой и рассказывает. Они и в самом деле успели предупредить ребят — они послали к ним дочь, Жанину.

— А часовые были на месте? — спрашивает Мишель.

Меня так и подмывает послать его ко всем чертям: дались ему эти часовые, прямо старческий маразм какой-то, но фермер озадачен, он, как видно, принял дело всерьез, можно даже подумать, что он чувствует себя виноватым, поскольку не может точно ответить на этот дурацкий вопрос.

— Понимаю, господин капитан, — говорит он, — надо спросить Жанину, а то разве все упомнишь…

И тут же спохватывается:

— То есть я-то понимаю, это очень важно, господин капитан, очень важно насчет часовых. Да-да, господин капитан, насчет часовых…

И он долго качает головой, а потом, откинувшись назад всем телом, одним глотком осушает стакан.

Жанину, ее мать и невестку хозяина фермы немцы в конце концов оставили в покое. Они увели мужчин и угнали скотину. Сыну хозяина не повезло, его отправили в Германию.

— Теперь уж, я думаю, он скоро вернется, — неуверенно говорит фермер. — Оттуда что ни день кто-нибудь да возвращается, все газеты об этом пишут.

Мишель глядит на меня, я на фермера, фермер глядит в пространство. Воцаряется молчание.

— А вы о нем что-нибудь слышали с тех пор, как его угнали в Германию? — спрашивает наконец Мишель.

— Мать получила два письма, — говорит фермер. — До высадки. А с тех пор ни звука. Да и писать-то заставили по-немецки, ума не приложу, как он справился, малыш.