Страница 34 из 51
Седая женщина за моей спиной говорит:
— Eine gemütliche Stube, nicht wahr?[46]
Я поворачиваюсь к ней, но я не вижу ее лица, мне не удается сосредоточить взгляд на ее лице, на стенах комнаты. Как перевести «gemütlich»? Я пытаюсь сосредоточиться на этой маленькой конкретной задаче, но мне не удается — с этой маленькой конкретной задачи я соскальзываю в трясину жгучего кошмара, где в рамке окна вздымается печь крематория. Если бы здесь, на моем месте был Ганс, как поступил бы Ганс? Я уверен, Ганс не поддался бы этому кошмару.
— По вечерам вы сидели в этой комнате? — спрашиваю я.
Она смотрит на меня.
— Да, — говорит она. — Мы сидим в этой комнате.
— Вы давно здесь живете? — спрашиваю я.
— О да! — отвечает она. — Очень давно.
— По вечерам, — спрашиваю я, но на самом деле это не вопрос, потому что сомнений быть не может, — по вечерам, когда из печи крематория вырывалось пламя, вы его видели, это пламя?
Женщина вдруг вздрагивает и подносит руку к горлу. Она отступает назад, теперь ей страшно. До этой минуты ей не было страшно, а теперь ей страшно.
— У меня, — говорит она, — у меня два сына погибли на войне.
Она швыряет мне подачку — трупы двух своих сыновей, она прячется за бездыханные тела своих убитых на фронте сыновей. Она хочет убедить меня, что в горе все равны, что все мертвецы уравновешивают друг друга на чаше весов. Тела моих погибших товарищей, прах моих погибших товарищей она хочет уравновесить грузом собственного горя. Но нет, не все мертвецы весят одинаково. Ни одному трупу немецкого солдата не уравновесить на чаше весов прах любого из моих погибших товарищей.
— Я рад, я очень рад, что они погибли.
Отступив еще на шаг, она прижимается к стене.
Сейчас я уйду, уйду из этой комнаты — как переводится «gemütlich»? Я выйду на весеннее солнце, к своим товарищам, вернусь в свой лагерь и разыщу Вальтера, нынче же вечером поговорю с Вальтером! Вот уже двенадцать лет он в лагере, вот уже двенадцать лет он осторожно пережевывает черный лагерный хлеб челюстью, раздробленной гестаповцами, вот уже двенадцать лет он делит черный лагерный хлеб со своими товарищами по заключению, вот уже двенадцать лет он улыбается все той же непобедимой улыбкой. Я помню Вальтера в тот день, когда мы слушали по радио сообщения о большом советском наступлении, последнем наступлении, которое докатилось потом до самого сердца Германии. Я помню, как Вальтер плакал от радости, потому что поражение его страны могло привести к победе его страны. Он плакал от радости, потому что знал — теперь он может умереть. Потому что теперь обретало смысл не только будущее, но и прошлое. В тридцать девятом, сороковом и сорок первом годах эсэсовцы собирали заключенных на лагерном плацу и, выстроив по стойке «смирно», заставляли выслушивать победные сводки нацистского генерального штаба. Вальтер рассказывал мне, как они сжимали зубы, как клялись держаться до конца несмотря ни на что. И они выдержали. Большинство из них погибло, и даже те, кто остался в живых, ранены насмерть, они никогда не будут такими, как другие люди. И все-таки они выдержали. Вальтер плакал от радости, он выдержал, он оказался достоин самого себя, достоин того жизненного пути, который избрал давным-давно на заводе в Вуппертале. Я должен сегодня же вечером найти Вальтера и поговорить с ним.
Седая женщина, прижавшись к стене, не сводит с меня глаз.
Я не в силах сказать ей, что уважаю ее горе, сочувствую ее горю. Я понимаю, что в ее глазах смерть двух ее сыновей — самая чудовищная жестокость, самая чудовищная несправедливость. Я не в силах ей сказать: я сочувствую вашему горю, но меня радует смерть ваших сыновей, то есть меня радует, что немецкая армия уничтожена. Я не в силах высказать ей все это.
Я сбегаю мимо нее по ступенькам, мчусь по палисаднику, лечу по дороге к лагерю, к товарищам.
— Да нет же, — говорит парень из Семюра. — Ничего ты мне про это не рассказывал.
А мне казалось, что рассказывал. После остановки на маленькой немецкой станции поезд идет на всех парах. Мы с парнем из Семюра ударились в воспоминания — вспомнили маки и, конечно, Семюр.
— Неужто я тебе не рассказывал про мотоцикл? — спрашиваю я.
— Говорю же тебе — нет, старик, — отвечает он.
И я рассказываю ему эту историю, и он сразу вспоминает мотоцикл, который остался на лесопилке в ту ночь, когда фашисты устроили облаву.
— Очумели вы совсем, — говорит он, когда я рассказываю ему, как мы с Жюльеном отправились на поиски мотоцикла.
— А что было делать — у Жюльена просто кишки переворачивало, как подумает, что мотоцикл достанется немцам. — Совсем очумели, — повторяет парень. — А кто такой этот Жюльен?
— Я тебе о нем рассказывал.
— Парень из Лэня? — спрашивает он.
— Он самый. Вынь да положь ему этот мотоцикл.
— Вот идиотство! — говорит мой друг из Семюра.
— Что верно, то верно, — признаю я.
— Да вас же могли запросто пристрелить.
— Могли. Но Жюльену жаль было мотоцикла, — объясняю я. — Надо же! — досадует он. — Ведь этих мотоциклов было завались.
— Верно. Но Жюльену жаль было именно этот, — объясняю я. — Вот из-за такой ерунды люди и накрываются, — говорит парень из Семюра.
Это я и сам знаю.
— Ну а потом что вы сделали с мотоциклом?
И я рассказываю ему, как мы докатили на мотоцикле до маки «Табу», в горах между Лэнем и Шатильоном. Вдоль дороги тянулись позолоченные осенью деревья. А на развилке за Монтобаром мы заметили машину полевой жандармерии и четырех немецких полицейских — они мочились в канаву.
Парень из Семюра прыскает. — Ну и что они?
Услышав рокот мотоцикла, все четверо, как заведенные куклы, разом повернули головы. Жюльен притормозил — они увидели, что мы вооружены.
— Поглядел бы ты, как они дунули в канаву, даже штанов не застегнули.
Парень из Семюра снова хохочет.
— А вы выпустили по ним очередь? — спрашивает он.
— Да нет, на кой черт было связываться — переполошили бы весь район. Мы дали тягу.
— Но под конец они вас все-таки сцапали, — говорит парень из Семюра.
— Жюльена не сцапали.
— А тебя сцапали, — стоит он на своем.
— Это было позже, — возражаю я. — Гораздо позже. И то по чистой случайности — просто не повезло.
Собственно говоря, назвать это чистой случайностью не совсем точно. Мой арест был одним из закономерных, естественных и неизбежных следствий всего того, что мы делали. Я имел в виду другое — в обстоятельствах моего ареста, в том, как это произошло, отчасти сыграл роль случай. Это могло произойти совсем по-другому, могло произойти вообще не в этот, а в другой раз — вот это-то я и хотел сказать. Случайность состояла в том, что меня схватили в Жуаньи именно в этот день. Я возвращался из Ларош-Мижен, где пытался восстановить связь с партизанской группой, которая пустила под откос эшелон с боеприпасами, направлявшийся из Понтиньи. Собственно говоря, мне надо было ехать прямо в Париж к Мишелю. Случайность состояла в том, что мне неодолимо хотелось спать, я должен был отоспаться за все прошедшие бессонные ночи. Я остановился в Жуаньи у Ирен, чтобы поспать несколько часов. И угодить в лапы гестапо. А на другое утро уже был Осер, были розы в саду доктора Хааса. Гестаповцы вывели меня в сад, и я увидел розы. Доктор Хаас не вышел с нами, он остался у себя в кабинете. Меня конвоировали долговязый блондин с лицом, будто присыпанным пудрой, и страдавший одышкой толстяк, который сопровождал Хааса в Жуаньи. Они вывели меня в сад, окружавший виллу, и я увидел розы. Прекрасные розы. Я еще подумал: как странно, что я заметил розы и заметил, как они прекрасны, когда я знаю, что мне сейчас предстоит. Я с первой минуты скрыл, что понимаю по-немецки. Гестаповцы без стеснений рассуждали при мне, и у меня было несколько секунд — время, необходимое для перевода, — чтобы приготовиться к тому, что меня ждет. Они подвели меня к дереву в саду возле розовых клумб, и я уже знал, что меня сейчас подвесят к ветке, пропустив веревку сквозь наручники, и потом натравят на меня собаку. Собака рычала, натягивая поводок, который держал долговязый блондин с лицом, будто присыпанным пудрой. Потом, позже, гораздо позже, я взглянул на розы сквозь туман, застилавший мне глаза. Я пытался перестать чувствовать свое тело, перестать чувствовать боль, я пытался абстрагироваться от своего тела, от нахлынувших на него ощущений, глядя на розы, упиваясь красотой роз. И когда мне это наконец почти удалось, я потерял сознание.