Страница 39 из 45
— Нет, пока Александр здесь в безопасности.
— Нужны ли деньги?
— Теперь, когда Зауэр выплатит деньги за картину, мы богачи.
Наутро, когда Шуликов был уже на полпути к Севастополю, Владимиру принесли от Зауэра пакет. Сопроводительная записка гласила:
Милостивый государь, полагаю имевшее быть между нами недоразумение, которое есть не более как шутка, не будет поводом для нашего разругательства. Хотя мне было необходимо другое море, я не есть в обиде, не намерен вызывать на дуэль или в суд. Напротив, использую картину не для окон, а для украшения зала. Сегодня же намерен дать заказ на раму. При сем приложение: 700 рублей гонорара за большой объем работы.
Бой у магазина
Николай Антонович Думбадзе слыл человеком спокойным, твердо знающим, чего он хочет. Недаром же дослужился до чинов высоких и должностей ответственных: начальник охраны Ливадийского дворца, командующий дивизией специального назначения, градоначальник города Ялты.
Ни дать ни взять — три ипостаси в одном лице.
Генерал был крайне уверенным в себе человеком, а вернее, — самоуверенным. Иначе он не произнес бы совершенно удивительной фразы, которую передавали в Ялте из уст в уста.
— Что вы все жалуетесь: умер Чехов — да умер Чехов? Этот умер, другой отыщется! Не на Чеховых, а на полицмейстерах держится природа.
Правда, Думбадзе не пояснил, что он подразумевает под словом «природа». Существующий в Ялте порядок вещей? Страну в целом? Или же планету, с ее пятью населенными континентами и одним, покрытым вечными льдами?
А вот сегодня градоначальник на минуту даже потерял себя. Рука его, державшая очередное донесение о положении дел в Ялте, дрожала. «Нынешний день, — сообщали генералу, — начался в городе с маловажного события, которое в результате оказалось первым камешком, с которого начинается обвал в горах».
— Какой обвал? В каких горах? — пробормотал Думбадзе. — Зачем обвал?
И, шевеля губами и дергая бровью, продолжил чтение: «Ранним утром в витрине писчебумажного магазина господина Симонова возник предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался картиной неизвестного происхождения, на коей был изображен горящий крейсер. Огонь отражался в воде и осветил тучи, нависшие над морем. Надписи не было, но публика, собравшаяся у магазина, поняла, что на картине изображен „Очаков“. Среди разговоров были такие: „Отлично сделано!.. Кто художник?.. „Очаков“ похож на живое гибнущее существо… Тот, кто открыл по нему огонь, — преступник… Мне за огнем и клубами дыма видится лицо Шмидта… Думается, он решил пожертвовать собой, чтобы пробудить армию и флот…“ Были высказывания и более опасного характера. Один, судя по облику, рабочий призывал всех к действиям против властей, подобным тем, которые были совершены в Севастополе. На мои вопросы, где владелец магазина господин Симонов и кто нарисовал картину, ответа я не получил. Приказчик утверждал, что господин Симонов, которого он именовал „Черномором“, в магазин еще не приходил, что же касается картины, то она будто бы возникла в витрине сама собой. Такое объяснение я не счел достаточным, но изъять картину самочинно не представлялось возможным ввиду возбуждения толпы и возможности возникновения нежелательных последствий с применением физической силы. Потому мною вызваны были из околотка два полицейских, с которыми по истечении получаса я вновь приблизился к магазину. С тех пор толпа там выросла, достигнув семидесяти — восьмидесяти голов. Некоторые занимались распеванием песни, известной под названием „Красное знамя“, другие загораживали от нас витрину магазина и чинили всяческие помехи, которые выражались в том, что перед нами не расступались и норовили высказать в наш адрес неуважение способом смеяния нам в лицо. На окрик „расступись!“ все же расступились. Но тут в нас ударил фейерверк, что привело к естественному испугу и временному отступлению от витрины. Причина фейерверка заключалась в том, что на трубе, окружающей витрину, были укреплены шутихи, соединенные между собой бикфордовым шнуром. Можно сделать умозаключение, что шутихи и шнур установил неизвестный мальчишка лет одиннадцати-двенадцати, который бегал у витрины с коробком спичек в руке. Тем временем, картина бесследно исчезла, что окончательно выяснилось, когда рассеялся дым и суета, поскольку оставшаяся публика с пением вышеупомянутой песни направилась по Пушкинскому бульвару в направлении бульвара Ломоносовского…»
Генерал положил мелко написанные листики на стол и прихлопнул их пухлой волосатой рукой. Затем поднял тяжелый взгляд на бледного человечка, стоявшего в пяти шагах от генеральского стола и робко переминающегося с ноги на ногу, не смея ступить на ковер.
— Сколько времени ты это писал?
— От силы час, ваше превосходительство.
— Куда тем временем ушли демонстранты?
— Виноват, ваше превосходительство, не доглянул.
— А картина, значит, исчезла. Дым рассеялся — картины как не бывало.
— Как не бывало, ваше превосходительство.
— Значит, с позором и без трофеев?
— С трофеями, ваше превосходительство. Мальчишку-то мы задержали.
— Мальчишку? — переспросил генерал почти шепотом. — Мальчишку все же задержали! Оказывается, он в дыму не растаял. Картина растаяла, а мальчишка нет! Иди-ка ты, любезный, вон и на глаза мне впредь не попадайся.
Затем генерал долго стоял у окна, барабанил пальцами по стеклу и с неудовольствием глядел на серо-черное, каким оно бывает только поздней осенью или ранней весной, море. Генеральский лоб прорезали две морщины — Думбадзе размышлял. Впрочем, недолго. От дум тайных и туманных оторвал генерала шум в «предбаннике» — так именовали комнату перед кабинетом градоначальника. Оказалось, это явился владелец пансионата «Оссиана» Зауэр и просил, чтобы его пропустили к генералу. Зауэра никто не звал. И было не совсем ясно, зачем он пожаловал. Но Думбадзе открыл дверь и жестом пригласил Зауэра войти. Кресла не предложил. Да и сам не сел, а оперся о письменный стол — так обычно выслушивал доклады император. Кроме того, император носил сапоги гармошкой. Генерал стремился подражать монарху и в том, и в другом. Но если занять нужную позу у стола было делом нетрудным, то гармошка на генеральских сапогах упрямо распрямлялась. Это было делом естественным — ведь император был сухоног, а толщине икр на ногах Думбадзе могли позавидовать профессиональные борцы. Какая уж тут гармошка? Дай бог, чтобы голенище не треснуло по шву!
— Ну? — спросил генерал и со скукой уставился на молитвенно сложившего руки на груди Зауэра. — Зачем пожаловали?
— Я счел своим долгом. Только что был у магазина Симонова.
— И видели картину?
Зауэр кивнул, открыл было рот, но ничего не произнес и еще раз кивнул.
Генерал спросил, да точно ли на картине изображен мятежный «Очаков», а не какой-нибудь другой случайно загоревшийся корабль? Получив ответ, что не может быть никаких сомнений в том, что на картине изображен именно «Очаков», даже обгоревший остов которого по приказу адмирала Чухнина был разрезан на куски, Думбадзе отпустил Зауэра и распорядился выяснить, не сошел ли господин Симонов с ума. Но в любом случае, нормален Симонов или помешан, приказал немедленно доставить к нему владельца магазина.
Но то, что произошло в следующие полчаса, выходило за рамки фантазии даже видавших виды стражей порядка. Господин Симонов отказался прийти к Думбадзе. И заявил, что вообще не намерен беседовать с кем бы то ни было о живописи, поскольку страдает одновременно дальтонизмом и астигматизмом, то есть не различает оттенков цвета, а формы видит искаженными. И два таких дефекта зрения лишают его возможности судить не только о качествах выставленной в витрине его магазина картины, но и попросту понять, что же именно на ней нарисовано. Он лично полагает, что художник изобразил всего-навсего конец света. А поскольку все понимают, что конец света должен когда-либо наступить (нельзя же ставить под сомнение авторитет Библии!), то почему не дать художнику право пофантазировать на эту тему, а публике не проникнуться нравоучительным содержанием картины?