Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 111



Священник, трижды перекрестив реку, погрузил в нее пальцы и, дунув на воду, возгласил:

— Да сокрушатся под знаменем образа креста Твоего вся супротивныя силы.

— Помрачение помыслов и мятеж мыслей, по-моему, наводит все это на крещаемых, — сказал, подошед, Вельяминов. — Будет ли духа обновление? — И оборвал смешок, наткнувшись на взгляд князя.

Священник макнул в поднесенную чашу елея два пальца и намазал нечестивцам крестики на лбу, на груди против сердца, на ушах и руках, потом, очень изумив крещаемых, нагнулся и помазал им ступни, знаком показав идти в воду. Ордынцы переглянулись, снова испуганно поискали глазами Тебриза.

Может быть, легче им было принять решение о перемене веры, отправиться к недавнему недругу было проще, чем теперь без оружия, без коней, без набитых легкой щепой плавучих кожаных мешков впервые в жизни идти в воду, путаясь в балахонах, которые полоскал вокруг ног ветер. Зашли, однако, глубже пояса:

— Крещается раб божий Ананий, — глаголил второй попик, ежась от воды, тоже объявшей его. Фелонь на нем подплыла, вздулась парчовым куполом. — Во имя Отца… — ухватил Бахтыхозю за волосы, притопил его с головой. — …И Сына… — Вынырнул Бахтыхозя-Ананий, фонтанчиком выплюнул воду. На берегу раздался неуместный смех собравшихся. Дьякон, забывшись, тоже смеялся в пышные усы. — …И Святого Духа… — торопился поп, снова топя новокрещеного Анания, — Аминь.

Таким же образом и Кыдырхозя обратился в Азария.

С Маматхозей вышла заминка. Уже цопнув его за волосы, поп вдруг проворно повел его вон из воды. Оказалось, в спешке забыли снять серьгу полумесяцем, какую носил щеголь Маматхозя, а на крещаемом не должно быть никакого металла. Дьякон ловко освободил его от серьги. Маматхозя глядел с нескрываемым сожалением: единоверцы, можно сказать, а грабят. Золотой полумесяц одиноко поблескивал, брошенный на аналое, пока Маматхозя, дрожащий, с вытаращенными глазами, не вынырнул уже Мисаилом. Когда двое других выжимали на себе балахоны и трясли полами, стараясь обсушиться, он, весь облипший, торопливо, дрожащими от холода руками вдел свое украшение обратно. И тут вдруг короткий и болезненный женский вскрик раздался в передних рядах. Василий оглянулся — Янга. С высокого седла ему хорошо было видно, как безжизненно повалилась она вдруг на руки своих подружек. Юрик тоже видел это, он находился от нее неподалеку, сделал знак рукой лекарю, что пришел на крещение. Итальянский врачеватель прошел через расступившуюся толпу к Янге, поднес к ее лицу откупоренный пузыречек с белой жидкостью. Янга сразу же пришла в себя, словно от сна очнулась, стала оглядываться и, все поняв, юркнула в народ, исчезла.

Юрик подавленно молчал, помутнев лицом, раздумывал и бросал искоса взгляды на старшего брата, сердитые, раздосадованные и обвиняющие.

Все случилось так быстро и мимолетно, что мало кто и заметил, среди собравшихся на берегу не прекращалось веселье: забавно и жалко выглядели мокрые вельможи-татары. Сердясь и конфузясь, митрополит Киприан собственноручно надел новообращенным нательные крестики, повел вокруг аналоя. Крестные отцы и матери, держа истомленные вялые свечечки, двинулись следом.

Василий отстегнул на горле фибулу, задумчиво покрутил в руке фигурную золотую застежку, решил сбросить вовсе с плеч опашень. Бяконтов ловко подхватил на руки ярко-красный с индигово-синей подкладкой плащ великого князя.

Солнце вовсю сияло над Кремлевской горой. Успенский и Архангельский соборы, Спас Преображения на Бору, Иван Лествичник под колоколами теснились близко друг с другом. Их главы — русские луковички, символизирующие пламень горящей свечи, и византийские воинственные шеломы — высоко вздымались над каменными белыми стенами и постройками живописным, сказочным сочетанием вышек, башен, резных затейливых коньков. Среди густой зелени садов и рощиц блестели золоченые кресты и свинцовые кровли, омытые ночным дождем.

— Боголюбивый город, — тонко, желая сделать приятное, заметил литовский посланник, дружески, по-свойски взяв князя под локоть. — Софье Витовтовне в нем будет славно жить.

— Еще краше стольный город Руси станет, — нечаянно хвастнул Василий.

— Что, великий князь, не забыл обещание? — Из теснившейся вокруг толпы глядели на него светло и дружелюбно знакомые глаза из-под длинных, до висков, бровей. Только вместо пуха на щеках — густая ровная бородка. А руки, как и прежде, неотмыты от белил и киновари.

— Андрей, монашек?

— Я, великий князь. Узнал?

— Помню, как прощались мы с тобой… И вот вернулся я… — Василий приобнять его был готов, почему-то очень рад был.

— Я чаял, великий князь. Будь здрав. «Жизнь жительствует», а?



— Жительствует, Андрей. Все хорошо. И Русь жительствует.

— Да. И несть красоте конца ни смерти.

И оба они оборотились глядеть за реку на Великий луг, где спелые, тучные сенокосы перемежались огородами с ровными строчками насыпных грядок, полями и вспольями с пересекавшими их малыми речками и ручьями, пастбищами, на которых бродили княжеские табуны.

— Что, Андрей, хороша наша отчина? — Василием овладело приподнятое настроение, какое-то возбуждение, будто только сейчас до конца осознал он, что все окрест — его, великого князя, отчина.

— Куда краше, великий князь! Все в согласии, каждый пригорок и долина, каждое прясло и каждая мельница с ручьем, а всяк на свой голос поет. Так бы и людям найти единение в душах своих и смысле жизненном. И смотри, как Бог поделал: не дробно, великий князь, не мозаикой, а все в строе. Почему — сказать? Свет солнечный, в воздухе растворенный, он всему совершенство дает, все собой проникает и радостью облекает, он для природы, как душа для человека.

— А ты красиво говорить мастер стал, — заметил Василий, любуясь монашком. — Все пишешь по-прежнему?

— Уже и лики могу, — со сдержанной гордостью признался тот, — Феофан и Прохор с Городца одобряют, многие работы одному дозволяют и хвалят, что по-своему делаю. — Он глянул сбоку застенчиво и ожидающе.

— Про собор во Владимире думаешь? — спросил Василий. — Помню. Будешь его расписывать. А допрежь того в Москве еще построим Благовещенский собор, каменный.

— В Кремле?

— Не просто в Кремле, а прямо в великокняжеском дворе. Хочешь, возьму тебя на фрески?

— Да. А еще — на иконостас, а? — Монашек застенчиво улыбнулся.

— Хорошо. И на иконостас тоже. Я разыщу тебя. Как прозвание твое?

— Рублев буду.

— Ну да, отец твой, Феофан сказывал, избы рубил знатно, оттого ты и Рублев…

Андрей не помнил своего отца. Может, верно, рубщиком был, а может, кожемякой, накатывал кожи рубелем — деревянной доской с поперечными желобами, потому получил прозвание Рубель, а сына уж Рублевым звать стали… И то может быть, что был отец хрестьянином, сено готовил на зиму, хлеб в снопах возил. И сено и хлеб нагружают возом на телегу либо сани, прижимают сверху жердью, которая тоже рубелем зовется и которая стягивается толстым вервием через концевые зарубки. Как-то ставили обыденкой, за один день, деревянную церковь в дотла сгоревшем селе возле Серпухова, Феофан Гречин и спроси: «Откуда у тебя, Андрюха, глазомер такой, умение и в угол рубить, и в крюк, и в обло, и в лапу?» — Андрей и скажи бездумно: «От батюшки родного все, откуда же еще?» Тогда и решили, что был его отец рубщиком изб и храмов. Андрей не возражал — пусть думают. И сейчас великому князю сказал только:

— В великий мор похоронили батюшку, несмышленышем тогда я был.

Василий прикинул про себя, когда был великий мор: значит, монашек лет на десять будет постарше… А тогда в Успенском соборе во Владимире показался почти ровесником. Василий искоса повел взглядом на опечаленное лицо Андрея, на складки черной рясы, под которой угадывалось сильное тело, привыкшее к труду и невзгодам. Сравнил с собой — да, помогутнее, покрупнее князя будет… Повторил на прощание твердо:

— Разыщу тебя, ожидай!