Страница 87 из 99
Не от «боязни впасть в комизм» был избран «суховатый тон», а от брезгливого нежелания солидаризироваться хоть какой-то интонацией с представителем жакта. Вечно тревожащая художника тема «поэта и черни» вторым планом звучала и на зощенковской вечере.
В Ленинграде и по сей день жива память о том, как Яхонтов читал писателям рассказы Михаила Зощенко. Автор сидел в первых рядах, но сбоку. Когда Яхонтов кончил, Зощенко первый встал. Не аплодировал, просто стоял. Яхонтов низко ему поклонился.
Чтобы завершить рассказ, осталось привести такой факт. В архиве Яхонтова сохранилась вырезка из «Ленинградской правды» 1937 года «Четыре письма Горького Зощенко». Артист думал делать вторую зощенковскую программу. Письма Горького должны были стать ее основой.
Известно, кстати, что толчком к переписке неожиданно и забавно послужила тема злополучного жакта. Рассказ об этом — уже сам по себе «рассказ Зощенко». Только в «жактовский» сюжет на этот раз оказались втянутыми два больших писателя, и каждый на свой лад испытал от этого вполне законное смущение — один в Ленинграде, другой в Сорренто. Яхонтова привлекла мысль вывести этих «действующих лиц» на сцену. Как на замысел будущей композиции — на круг идей, волнующих артиста, — на эти письма можно сегодня посмотреть.
Дело в том, объясняет Зощенко в комментариях к письмам, что «по своему обыкновению Алексей Максимович спросил меня — нет ли каких помех в моей работе и не нужна ли мне какая-нибудь помощь? И вот, скорее шутя, чем серьезно, я сказал, что у меня не все благополучно в жилищном отношении. И что я, хотя и живу в жакте имени Горького… тем не менее правление жакта не слишком ко мне благосклонно и даже собирается вселить в мою небольшую квартиру многочисленную семью».
Как тут было Яхонтову не вспомнить «Речь о Пушкине»? «То, что происходит в наши дни, — это, откровенно говоря, заставляет наш жакт насторожиться и пересмотреть свои позиции в области художественной литературы, чтоб нам потом не бросили обвинение в недооценке стихотворений и так далее. Еще, знаете, хорошо, что в смысле поэтов наш дом, как говорится, бог миловал. Правда, у нас есть один квартирант, Цаплин, пишущий стихи…» и т. д.
Дней через десять к квартиранту Зощенко, пишущему прозу, явилось правление жакта в полном составе. И председатель жакта торжественным голосом сказал, что у них сейчас большое и радостное событие, что их жакт имени Горького получил сегодня письмо от Алексея Максимовича, «в котором великий писатель обещает в следующий свой приезд зайти к ним в гости, побеседовать за чаем и подарить в жактовскую библиотеку свои книги».
«Между нами: это — что такое Жакт? — спрашивал Горький из Сорренто в письме к Зощенко. — Жилтоварищество особой формы?
На всякий случай пишу его с большой буквы. Вы, пожалуйста, известите меня о том, как Он с вами поступит». Далее Горький отмечал особенности дарования Зощенко, в котором «чувство иронии очень острое и лирика сопровождает его крайне оригинально. Такого соотношения иронии и лирики я не знаю в литературе ни у кого, лишь изредка удавалось это Питеру Альтенберг, австрийцу, о котором P. М. Рильке сказал: „он иронизирует, как влюбленный в некрасивую женщину“»; далее Горький предлагал: «Почему бы вам не съездить за границу, например, сюда, в Италию? Пожили бы здесь, отдохнули…»
В следующем письме он просил извинения, что так «нашумел» с жактом, обещал, что придет в «жилкоп» пить чай, и продолжал серьезную тему: «…Юмор ваш я ценю высоко, своеобразие его для меня — да и для множества грамотных людей — бесспорно, так же, как бесспорна и его „социальная педагогика“. И глубоко уверен, что, возрастая, все развиваясь, это качество вашего таланта даст вам силу создать какую-то весьма крупную и оригинальнейшую книгу… По-моему, вы уже и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить — вышить — что-то вроде юмористической „Истории культуры“. Это я говорю совершенно убежденно и серьезно». В двух последних письмах Горького — развернутый ответ на «Голубую книгу» с пожеланием, чтобы Зощенко в такой же форме написал «на тему о страдании».
Последнее показалось Яхонтову во многих отношениях знаменательным.
За несколько месяцев до смерти Горький уговаривал другого писателя «осмеять страдание», найти форму, чтобы встать над ним. Зощенко же в свою очередь уже попробовал это сделать в «Возвращенной молодости», заметив в полном согласии с Горьким, «что некоторые знаменитые люди рассматривали свою хандру и „презрение к человечеству“ как нечто высокое, малодоступное простым смертным, полагая при этом, что это… что-то возвышенное и исключительное, полученное ими в силу большого назначения жизни…» Необходимо, однако, отметить следующее, — продолжает Зощенко, приведя список великих людей, от Пушкина до Маяковского, «закончивших свою жизнь в самом цветущем возрасте»: «некоторые из этих замечательных людей покончили жизнь самоубийством, иные умерли от чахотки, третьи от неожиданных и, казалось бы, случайных болезней. Но если присмотреться ближе, то никакой случайности не оказывается. Все совершенно логически вытекало из прожитой жизни. Все было „заработано собственными руками“».
А Горький в последнем письме к Зощенко приводил слова Маяковского «Поэт — всегда должник вселенной, платящий на го́ре проценты и пени», — и не соглашался.
Яхонтов читал все это, думал, сопоставлял. И тоже желая встать «над» страданием, чужим и собственным, перед самой войной решил сделать вторую зощенковскую программу. Его остановило что-то. В частности, исполнение с эстрады писем Горького было остановлено письмом Михаила Зощенко. Яхонтов никогда до этих пор не получал писем от тех, чьи произведения исполнял. Это письмо — единственное.
«17 января 1940 г.
Дорогой Владимир Николаевич!
Посылаю мою последнюю книгу „Избранное“. Это все старое, но кое-что Вам, вероятно, неизвестно.
В феврале пришлю Вам новую книгу 1937–1939.
Очень жалею, что мы не повидались. 17-го я позвонил в „Асторию“, но Вы уже уехали. А до этого все дни я был в дурном состоянии — что-то плохо было с сердцем и с нервами. В таком виде я обычно сижу в одиночестве. Вы уж извините меня. Два последних рассказа (что я Вам говорил) еще я не переписал. В ближайшее время Вам пришлю их.
Все больше я убеждаюсь, что Вы сделали удивительную работу. Я был (в силу особых свойств характера) замаскирован смехом. Но Вам удалось, не повредив тканей рассказа, сохранить и смех, и другие чувства. Вы передаете мои чувства с огромной силой и это поразительно, как Вам это удалось. Можно, пожалуй, спорить о пропорции — вероятно, я сильней и мужественней, чем иной раз получается в Вашем рисунке, но это не беда — общий характер правилен, и Ваше обаяние велико, чтобы спорить о деталях.
Еще раз Вам скажу — я попросту удивлен Вашей силе. Не сомневаюсь, что Вы поразительно прочтете то, что задумали, — комические рассказы — Баня, Аристократка, История болезни… Это будет сенсация. И многим актерам будет не по себе.
Что касается горьковских писем, то подумав обо всем, я решил просить Вас не читать их. Это очень интимно и сейчас это делать не следует.
Крепко жму Вашу руку и сердечно обнимаю Вас. Привет Вашей жене.
Мих. Зощенко.»
Имени Зощенко нет в книге «Театр одного актера». Нет в ней и имени Есенина. О двух значительнейших своих работах Яхонтов нигде ничего не рассказал. Никаких документов не оставил.
В архивных биографических материалах Есенин, однако, упомянут в примечательных воспоминаниях, присланных из города Николаева.
В начале 30-х годов, приехав на гастроли в Николаев, Яхонтов обратился к местному преподавателю литературы А. Бунцельману с просьбой предварить его спектакль «Петербург» вступительным словом о «маленьких людях». Говорил он о своем «Петербурге» с таким жаром, что собеседник постеснялся «заметить ему, что тема его устарела, что бывший маленький человек уже вошел в историю как хозяин новой жизни». Когда спектакль начался, преподаватель литературы забыл, что «тема устарела». Он был взволнован, и как-то сбит с толку, а после спектакля, конечно же, бросился за кулисы. Всю ночь они прогуляли по городу. Говорили о поэзии, о Маяковском, об Андрее Белом, об их новаторстве в области языка. Восторженно и долго Яхонтов говорил о Лескове, как о писателе чисто русском, по-русски юродствующем, по-русски крепком, ядреном. И, тут же вспомнив какой-то рассказ Лескова, стал убежденно объяснять что-то для себя важное: — Скоморох живет блудной, грязной жизнью, но жизнь его куда умнее и ценнее, чем жизнь праведника-столпника, отдавшего себя служению богу…