Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 56

17 февраля 1920 года генерал Миллер, последний военный диктатор Севера, погрузился с ближайшими приспешниками на ледокол, бросив разгромленные у Шепилихи и Плесецкого войска на милость победителей. Поднимаясь на борт ледокола, взял генерал под козырек в честь полосатого флага Российской империи, и дрогнула затянутая в перчатку рука: не от предчувствия ли, что не последнее это бегство? Ждал Миллера Крым и Перекоп, ждал барон Врангель, при котором быть генералу начальником штаба.

Бурля воду, густо перемешанную с битым льдом, судно выбралось к фарватеру. Личный конвой диктатора через прорези пулеметных и винтовочных прицелов провожал мертвые, завьюженные причалы Красной пристани, Соломбалы и Маймаксы. Ни души на палубе, щетинились штыки из-за надстроек и капитанского мостика…

Разведгруппы авангардных частей 6-й армии красных просочились к Архангельску 20 февраля. Поземка шуршала выброшенной из штабов бумагой, ворохами сметая ее к заборам.

А то откроется форточка, и на деревянный тротуар летит портупея с наганом, карабин или тесак в потертых ножнах, «с мясом» вырванные погоны: гарнизон города готовился к капитуляции.

Мы шли близ впаянных в лед, полузатопленных барж, когда заметили: Двину пересекает солдат — полы английской зеленой шинели разлетелись, пучится на спине ранец.

— Стой! — окликнул я.

Беглец опустился на колено. Просвистела пуля.

— Ух ты, стреляет!

Мы присели за баржи.

Еще взвизгнула пуля, ударившись о заметенную снегом льдину.

Беглец бросил винтовку и прибавил прыти.

— Федя, вдарь… Ей-ей, за смертью торопится гад!

Чего бежишь, дурень: пуля остановит!

Остановка — подпрыгнул, завертелся и лег ничком…

Я подбежал. Подоспели остальные ребята из нашей разведки. Убитого перевернули на спину. Стекленеющими зрачками на меня уставился… Потихоня! Сеня-Потихоня!

В туго набитом его ранце нашли мы свернутые бережно два английских одеяла, дверной шпингалет и тяжелый лабазный замок. Собственной избой бредил Потихоня, вот и шпингалет, замок припас. А одеялами заманивали интервенты мужиков вступать в белую армию. Одеяла хоть куда. Вещь добротная. Можно окутываться, можно пальто пошить, раз суконце что надо.

Нашивал ли Сенька пальто? Холуй Пуда-Деревянного, верный ключник, но скуп был Пуд, не баловал холопа…

С утра 21 февраля с окраин города, с Кузнечихи и Быка, из Соломбалы потянулись толпы с красными флагами: в Архангельск вступали наши полки.

В остывших трубах лесопилок гудел ветер. В проемы разбитых окон, на ржавые станины пильных рам, станков, на цепи бревнотасок сыпался снег. Арматурой коряжились взорванные котлы.

Гудели заводские трубы над Двиной. Неслышно и тревожно. О разрухе, о темных ночах Мхов и о том, какой великий труд нужен, чтобы вернуть громадам цехов запах опилок, кислый душок размокшей в бассейнах коры.

Глава XXXVII

У Петровского домика

Летал тополевый пух. Застревая в траве, он делал ее седой и скапливался на окрайках луж.

Стучали каблучками учрежденческие барышни. С парусиновыми портфелями под мышкой, в сандалиях на босу ногу и толстовках служащие текли под вывески «Губсовпроф», «Губоно», «Губсовнархоз». По улице Лассаля громыхали ломовые дроги: колыхалась искусственная пальма — заводится, знать, еще одно учреждение, пальма предназначена для приемной начальника или заведующего.

В воротах какого-то склада груды книг, реквизированных у буржуев.

Парни, засучив рукава, копаются, сидя на корточках.

— Пушкин. Собрание сочинений. Беру!

— А нам? Без Пушкина останемся?

— Не сифонь, поделим. Ванюхе первый том, поскольку учительская библиотека. Нам второй…

— Почему тебе второй? Выходит, нам третий?

— Потому что мы деповцы!

Лето в Вологде. 1920 год. Город обретает мирный облик: не топают лаптями, обучаясь строю, новобранцы, редко-редко проскачет порученец-вестовой к губвоенкомату.

Я другим помню этот город, и ноги сами несут на вокзал.

Забиты пути эшелонами. От Архангельска двигаются воинские части на последние фронты Республики Советов, в Крым и на Украину. Из теплушек высовываются наружу конские морды, вьется сизый дым махорки.





Шумно, людно на перроне. Я люблю потолкаться среди шинелей, стоптанных башмаков с серыми обмотками. Мне по душе составы, платформы с пушками в чехлах, с полевыми кухнями, задравшими оглобли в небо, теплушки, ласковые, добрые конские морды в дверях и паровозный чад — дым дальних и опасных странствий. С пузатыми чайниками по перрону пробирался красноармеец. Окликнул мимоходом, не глядя:

— Барышня, где бы кипятком раздобыться?

— Фе-едя? — протянула я.

Матерчатая буденовка-шишак ухарски сдвинута на ухо, у пыльных ботинок обиты носки, подошва поотстала, скалится гвоздиками. За версту видно — фронтовик. К потрескавшейся губе прилипла цигарка-самокрутка.

На мгновенье красноармеец опешил. Да как крикнет:

— Федосья? Здорово, Федосья!

Бросился ко мне и смутился, скользнули пальцы к вороту застегнуть пуговицы. Он одернул гимнастерку, поправил шлем. Смущался более и более. За помятый матерчатый шлем, за ботинки, просившие каши.

— Застряли вот, паровоза не добьешься. Вологда… Чего уж! Началась Вологда — прощай порядок. До вечера с места не тронемся.

Парасковья-пятница, да пусть он, твой состав, Феденька, сутки, неделю целую простоит в Вологде, где кончается порядок на железной дороге!

Все же я покраснела. К лицу ли такие мысли коммунарке? К лицу ли сознательному члену РКСМ этот вызывающий шик: из-под косынки нарочно, обдуманно выпушена кудерка, полусапожки жмут, но ведь ношу, потому что считаю — красивые, а они придают буржуйский вид, и вот боец-фронтовик обращается «барышня»!

— Я сейчас… я мигом, — сказал Федя.

Прямо через пути он побежал к теплушкам с пустыми чайниками. Он даже взбрыкнул, перескакивая через рельсы.

Кустился над обрывом боярышник. Буксир тянул баржу с дровами, во Фрязинове пели петухи, и через реку и над городом — городом белых церквей и паровозных гудков — несло пух тополей.

Чудо же — пушинка и в ней семечко. Кроха крохой семечко, но из него появятся огромные тополя. Только бы семя было всхожее, доброй была земля.

Пахло от боярышника у Петровского домика медом, по выбитой тропке скакал воробей, заносчиво задирал нос, и мы ему не мешали; скачи себе на здоровье, какой с тебя спрос.

Я высмеяла бы Федю: зачем тебе красные галифе? По суконной гимнастерке цепочка — зачем, если часов в помине нет? Но это он для меня. Вот в чем дело. Только в этом.

— Наше подворье, значит, сгорело?

— Сгорело, Федя.

Мне нравилось называть его по имени.

— Снарядам каманы, Федя, счет не вели, куда попадя били.

— Т-так. Стало быть, и кола нет, не к чему привиться…

Скакал по тропке воробей. Тополевый пух плыл, через реку перекликались петухи. И звал, и гудел где-то паровоз требовательно и гулко.

— Хорошо в Вологде поют петухи.

— Замечательно, Федя.

Иногда не важно то, о чем говорят. Иногда важнее то, о чем молчат.

Мы оба прошли через такие испытания, которые могут и смять, согнуть, могут и распрямить — и это уже навсегда, на всю жизнь.

А как зовут поезда — в прокуренные теплушки, на дороги дальних и опасных странствий…

А боярышник — ветви-то у него с шипами, — точь-в-точь колючая проволока!

Федя встал. Потупясь, переминался с ноги на ногу.

— Поди, в Раменье яровые уж посеяны, картошку садят…

Он неловко взял мою руку в свою:

— Я пойду?