Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 56



Девчонке все равно где окочуриться, зато мне лишняя морока, поскольку отчет представляю начальству в головах.

Доктор сказал, что за справкой дело не станет, между тем, если я включена в этап, то в Архангельске нужна живая, не худо бы меня поместить на время в больницу.

Звали доктора Антоном Ивановичем, за глаза сиделки дразнили его Тоней, и был он молод, на румяных девичьих щеках пушок.

Четыре дня — много или мало?

В запертой на замок каморке топчан и табурет, в углах пыльная паутина, и никто не мешает: думай… Думай, Чернавушка! Что ноги кровоточат, губы в простудных болячках — пустое, не трать внимания! Главное для тебя решить: «Кто ты? От кого ты?» А я от той теплинки малой, от костра, над которым молоко в котелке закипело, пена шапкой; от головней, раскатившихся по муравчатому лужку под нашими березами; от травинки полевой — «родиной» ее зовут, и под снег она уходит с цветами.

Если ступни ног в болячках, жар в голове, так это пустое. Просто снег был черный, ветер был белый и я обронила корешок одолень-травы…

Четыре дня, четыре ночи — много, вполне хватит, чтобы подумать за ту былинку, которая зеленой уходит под снег.

Однажды на вечернем обходе Антон Иванович принес валенки. Присел на топчан и сказал:

— Морозит.

— Слава богу, — сказала я. — Скорей бы попасть на место. По ошибке арестовали, разберутся в Архангельске и выпустят.

— Не долдонь! — залился румянцем Антон Иванович. — Себя обманываешь!

Он сорвался, забегал по каморке.

— Нет, не могу. Это же крайняя грань нравственного падения. Презираю!.. Трусы, кем прикрываются, кого посылают на смерть?

Барышня Тоня, шелковые ресницы, румянец на щеках, откуда ты взялся? Из Кузнечихи, что в городе Архангельске, из-под маменькина теплого крылышка, из мезонинца с жестяным флюгером на крыше, с коровой в сараюхе… Знаю! От ваших сиделок все знаю!

— Я выпущу тебя. Пусть имеют дело со мной. Только не воображай: не питаю к тем, кто послал тебя, любови! — и ногой он шаркнул, кланяясь. — Нет любови, то не прикажешь. Но я русский интеллигент, это обязывает, черт побери.

Горд собою барышня Тоня, и я опустила глаза. Не хочу спугнуть его радость: научилась ценить и чужую.

— Вы мне поможете? Да? Правда?

Он буркнул:

— О чем разговор!

— Вот косы бы остричь…

Антон Иванович сразу потух. Он оскорбился. Ей-богу, надулся, точно ребенок.

Ножницы все же принес. Корная мои косы, очень злился, обиженно сопел, и было мне почему-то тепло и хорошо.

Двери он не запер. Замок демонстративно бросил на табурете.

Трюх-трюх лошадка, бряк-бряк колечко в дуге. Под угор рысцой трюхает лошадка, в гору плетется шажком.

Заяц напетлял на поляне, следы синеют сине-сине, мягко-мягко. На кусте снегири — ох, и ухари, армячишки нараспашку, алые рубахи навыпуск, грудь колесом! При солнце с ясного неба сыплются звезды. Маленькие, хрустальные. Коль вьются, порхают вкруг хвойных игол снежинки, это зима вяжет кружева.

Милый снег, разве ты черный? Ты белый, ты нежный, и разве я чего-нибудь пожалею, чтобы ты был всегда таким?

Через Двину переправились по льду у деревни Ширша.

Предвещая близость города, проступили в небе трубы лесозаводов. Они приближались медленно-медленно.

Фельдфебель вскочил в передок розвальней к вознице:

— Наддай, погреемся напоследок.

Он не упускал случая «погреться». Где чайком, где водки добудет. Меня оставляли в санях, под рядном. Для очистки совести ткнет фельдфебель кулаком в котомки, арестантские пожитки:

— Не околела?

Отзовусь — ладно, промолчу — так сойдет. Приучила за дорогу: куда денусь безногая?

Возница хлестнул по лошади, потрюхали, версты на две тихоходный этап обогнали.

До чего рано здесь наступают потемки: вовсе отемнело, будто ехали мы навстречу ночи, приехали в самую ночь.

Фельдфебель, откинув башлык, обминал с усов сосульки и командовал:

— Правее, держи в проулок.





Бараки, все бараки по сторонам. Наверное, пригород, рабочая окраина.

Немного спустя возница задергал вожжами:

— Тпр-р, дохлая!

В прореху в ряднине мне видно: площадь, сани у коновязи грудятся, как табор.

Табор и есть. Ага, цыганский. Везде им дорога, цыганам, везде место.

— Что такое? — спрашивал возница. — Куда заехали? Постоялый двор?

— Постоялый? — фельдфебель слез, хлопая рукавицами, покрякивал, разминаясь. — Бери выше. Бар! Пивная, значит. А мы с тобой вон до той хибары смотаемся. Спиртишник тут водится у одной вдовы.

Возница затянул узлы веревок, крепивших поклажу, спросил:

— Жива, девка? Поглядывай, чтоб вожжи не сперли.

Буду… Буду поглядывать, не впервой мне.

Они ушли. А я поглядываю. В баре двери настежь. У стойки солдаты: оранжевые шубы, меховые высокие шапки, на шеях на веревочках болтаются огромные рукавицы… Каманы! Перёд ними пляшет девочка-цыганка.

Подкатил грузовик.

Солдаты кидали цыганке мелочь, девочка присела собирать монеты.

Галдят цыгане у кибиток. Снег синий, по баракам огни…

Вывалили каманы гурьбой. Подсаживая друг друга, полезли в кузов.

Ужом выточилась я из-под рядна. Поправила котомки. Так, хорошо. Не скоро меня хватятся. И под брюхо лошади, и скорей к грузовику:

— Солдатики, подвезите!

Терять нечего, если в самую ночь попала.

Один солдат швырнул монету, приняв меня за цыганку, другой, хохоча, перегнулся через борт, втащил в кузов.

«Танце… танце!» — просили солдаты сплясать, им было весело. Еще бы, цыганку увезли из табора — приключение! Грузовик пыхнул чадной гарью и рванул с площади.

Собачонка выбежала из подворотни, беззвучно разевая пасть, — накрыло лохматую колесами, исчезла в вихре снежной пыли.

Ребятишки врассыпную с дороги, для острастки шофер просигналил им сиреной. Тутой воздух выдавливал на глазах слезы, свистящим гулом закладывал уши, громыхали рессоры, тряслись борта. Мелькали телеграфные столбы, освещенные окна и вывески. Магазины чаще и чаще, ярче витрины, булыжник сменил деревянную мостовую — грузовик на скорости ворвался в город.

Я присела на корточки: покидывает на ухабах, того смотри, вылетишь вверх тормашками. Солдат швыряло в кузове от борта к борту.

Притормозил грузовик у перекрестка.

Не помню, как перевалилась через борт. Что хотите, не помню, и все.

Никакого плана побега не было: Зачем лгать? Правда всего дороже. Ничего я не успела обдумать. Только сердчишко скакало и замирало, только переплетались тесно, составили единую цельную связь цыганка в длинной юбке, плясавшая перед солдатами в баре, и монетки, рассыпавшиеся по полу, и рыжие полушубки, повалившие гурьбой к грузовику, и то, что отец зовет меня Чернавушкой.

Грузовик скрылся. Текла по тротуарам толпа.

Я была свободна. И не могла шагу ступить. Не могла, и все тут. Руки-ноги отнялись. Тот мне поверит, кто мое на себя примерит.

Ревя моторами, пролетели мотоциклы, грузовики с вооруженными солдатами.

Парасковья-пятница, меня уже ищут?

«Проклаждайс, на свежу голову лючче думай!» Босые ноги опалили огнем, горло окостенело. Я стону, задыхаюсь, словно в удушье.

Но это дурной сон, и дома я… Дома! За окном белые березы, Федька ждет кататься со взвоза, к санкам у него подвязан поддужный колоколец. Ишь, названивает колоколец, выговаривая: трень-брень, трень-брень.

Открываю глаза.

Дом… Дом опять не твой!

Двери кухни приотворены, видны часы в футляре из полированного дерева. Раскачивается медный маятник, выговаривая «трень-брень». Вышивки на стенах, на комоде и диване. Вышитыми салфетками закинуты граммофон и столик с семейным альбомом в бархатной обложке. Богачество! Выставляется богачество разинутой трубой граммофона, ножной швейной машиной «Зингер», лаковыми листьями огромного фикуса, полосатыми гардинами, суконным с золотыми нарукавными нашивками мундиром на спинке стула…