Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 56

Белые сосредоточили огонь по часовне. Снаряды рвались близко. Деревянное строение качалось, из пазов сыпался мох.

Виноградов приник к оружию, ловя в прицел кустарник, где залегли десантники. Очки отпотевали, и это досаждало больше, чем визг осколков. Пули оставляли на щитке орудия вмятины.

Из-за речного мыса воровато выдвинулся острый, щучий нос канонерки.

Мигнул проблеск — яркий, слепящий.

Разверзлась земля, пошатнулась, дохнула в лицо комбрига удушливо и жарко…

Глава XIV

Когда воюют деревья

Из деревни в деревню кочую. Где ночь проведу, где две. Приютят, то я и домовница, пряха-рукодельница, и нянька, с малыми ребятами пестунья. Мамины все заветы, ее ученье: от безделья руки виснут, губы киснут.

На закате пастух с барабанкой — деревянной звонкой дощечкой, которую носят на груди и бьют в нее палочками, прогоняя скот, — вел по улице стадо.

— Ксы-ксы! — окликала я у отпертых дверей хлева. — Чаки-чаконьки! Домой, чаконьки, домой.

Корова, хвост дугой, драла задала вдоль посада — вот тебе и «ксы-ксы». Овцы врассыпную — вот и «чаки-чаконьки». Чужая я, не признает меня скот.

У пастуха сивая бороденка насквозь просвечивает. На голове колпак — в нем дед похож на гриб мухомор.

Помог мне старый загнать скот в хлев, одной бы не справиться.

— Спасибо, дедушка.

— Тебя спаси бог, — ответил он. — Погоди-ка, отец-то навещает?

Я сделала вид, будто не расслышала. Торопилась в избу: пресница ждет пряху.

— Пряду, дедушка, — отступая к дверям, кланяюсь я. — Хорошо платят.

— И-и-и, — заподмигивал дедко. — Я понятливый! А событие до того ли интересное: в волости обоз наряжают. Чш-ш… Под секретом! Ямщиков подбирают с выбором. Оружие завтра повезут на передовую. Чш-ш… Я солдат, насквозь все вижу! На Балканах турка воевал ради братьев-болгар и награду имею. Бабка кудысь-то ее посеяла, заблудяха седая, не то б сейчас представил.

Забывшись, шумел «мухомор» на всю улицу:

— Была мне медаль на ленте и полный кавалерский почет. Урядник вставал во фрунт и делал под козырек.

Смех и грех с ним. Ему бы на печи кости греть, да сыновья на германской войне побиты, нужда прибила наняться в пастухи.

Пастух из деда одно название. Распустит стадо старый и бродит по хуторам: до новостей повадлив, что до зерна курочка-скороклюйка.

— Вот мы как турок-то, — взялся дед батогом приемы выделывать, как ружьем. — Штыком их под дыхало!

У соседней избы прясло изгороди коровы рогами завалили, овцы капусту топчут — «мухомор» шумит:

— Каманы — те же турки, истинный бог. На своей земле мы при них чужие. Вчера старуха в церкву затеяла сходить. До Раменья не пустили. Патруль… да-а! Подавай, говорят, удостоверенье личности. Ни стыда, ни совести у злыдней: откуль у бабки моей личность возьмется, небось не молоденькая!

Папаха на столе, верх прожжен стрельнувшим из костра угольком.

— Каманы блиндажи строят, доброе это знамение, — с торжеством отец по столу пристукнул ладонью, — Зимовать собрались! А помнишь: через месяц обещались быть в Москве? Пока что сами в землю зарываются, подоспеет срок — мы их будем зарывать.

Он бодрится. Осунулся, исхудал. К шинели пристали хвойные иглы, пахнет от шинели дымом и болотом. Он выглядит усталым донельзя и бодрится.

— Погоди, еще научим их на тележный скрип вздрагивать!

Конечно, тятя. Нет сомненья, научим: кто — в лесу скрываясь, кто — за прялкой сидя.

Вести доходят — хуже некуда. Под Петроградом белые, на Дону и Волге белые, в Сибири белые. И везде свои «каманы»: во Владивостоке — японцы, на Кавказе — турки, на Украине и в Белоруссии — немцы… Весь мир на Советы ополчился!

— Дело наше чистое, дочка. За свою землю стоим. Что наше, то свято.

Не береди душу, тятя, раз твоего осталось елка вместо кровли и костер вместо родного очага.

— О чем тебя Овдокша просил, когда в ходку до Городка направлялись с Ольгой Сергеевной?

Мимоходом, будто о чем незначащем, пустяковом, спросил отец и взялся скручивать цигарку. Руки выдали. Дрогнули пальцы, табак просыпался на шинель.



— Гостинцы в узелке подал, — сказала я твердо. — Надеялся, Пелагею мы увидим. В тюрьме, конечно.

— А Пахолков? Записочку или что-нито на словах кому передать?

Тятя, тятя… Ну-ка, родной дочери чинит допрос!

— Сиди-и… — брови отца сдвинулись. — Не вскидывайся, горячка своенравная.

Я своенравная? Ни капельки. Характером я в тебя, если на то пошло.

— Ну?

На скулах желваки перекатываются. Что хочешь делай, не уступлю. Ябедой не бывала. Федька и за косу дергал, и лягушек за шиворот сажал — разве жаловалась? Косу я со спины на грудь перекинула, знай переплетаю. Коротка у тебя, отец, память. Подкапываешься под Викентия Пудиевича, а кто нас на Кирьяновой полосе из беды вызволил? Ты бы Ольгу Сергеевну допрашивал, чем дышит любимица твоя!

Ох, коротка у тяти память: своей бы прибавила, да не возьмет.

— Косу остричь, дочка, надо, шибко приметна.

Давно бы ты так!

— Пахолков ничего не передавал в Городок.

— Ну и добро.

Он взял со стола папаху.

— Викентий в партию подал заявление. Бывший эсер. Из уездной, так сказать, головки. Ладно, кто старое помянет, тому глаз вон. Я не в претензии, не думай. Так и надо, чтобы ты горой стояла за тех, кому веришь. О записке барышне Куприяновой Пахолков сам признался. Интеллигенция, чего там, писучие люди!

Я сидела сама не своя. Была записка, я скрыла ее. Боялась, что подозрение падет на учителя.

— Передала Куприяновой письмо?

— Не успела. Я его порвала. Там ничего такого не было: «Прощай, Лиза, между нами пропасть, не наведешь мосты. Будь счастлива! Викентий». Вот и все.

Замуж вышла барышня. В войну бывают не одни похороны.

— Точно, — сказал отец. — То же самое говорил Пахолков. А знаешь, муженек Куприяновой… Эсер опять же. Уполномоченным комиссаром был при Керенском.

— Бобриков? — вспомнила я.

— Он, точно. Нашли Бобрикова в канаве с пробитой головой. Не задался молодым медовый месяц. Семейным мирком хотели пожить, отошли от своих единомышленников, а покарали Бобрикова, как за измену. Не нравится мне это. И вообще…

Явно чего-то не договаривал.

— Что? Что «вообще»?

— Вопросы мучают, Чернавушка. Помнишь полотенца на крыльце? Кто их вывесил? Неизвестно. Кто Высоковского убил? Неизвестно.

Он мял в руках папаху.

— Есть возле нас вражина. Нутром чую: есть. А не схватить никак! Ведь на что бьет эта вражина? Чтобы мы веру друг в друга потеряли. Но исчезнет между нами доверие, дело рассыплется, прахом пойдет. Значит, доверяй, да проверяй. Нельзя иначе.

Мог бы ты, отец, не объяснять. Знаю, замечала: чихнешь не так — и попала на заметку. Небось в любой деревне партизанские глаза и уши. Называется агентура. Через линию фронта выведаны-разведаны ходы: это — окна. Еще есть цепочка: поди, через весь уезд до Емецка, до Холмогор и Архангельска она тянется. Скажи только пароль, проведут куда надо, может, хоть к Чайковскому на подворье!

— Хотели мы мира — нам навязали войну, — говорил отец. — Братства и согласья мы хотели, а нам за добро-то — штыки и пули… Ничего, дочка, совладаем!

Прошаркали в сенях шаги. Тяжело и грузно. Словно нес отец ношу. Непомерно тяжелую.

Постой! Дай я плечо подставлю. Ну, поделись… поделись же ношей-то, тятя!

Ушел…

Ждет пряху пресница. Ждет домовницу скот в хлеву непоеный, неухоженный.

Ждет Чернавушку другая деревня, опять чья-то чужая изба: пора отсюда уходить. Дедко, гриб мухомор, зачем ты признался, что меня узнал?