Страница 6 из 18
Убийственно — сделать громадное венецианское окно, которое просто пялится на сокрушительную густоту деревьев. Ни малейшего между ними просвета. Абсолютные деревья. Владелец этого дома, наверное, ужасно любил на них смотреть, потому что больше в окно смотреть было не на что.
И вот я валялся в постели, потел, дрожал и глядел на эти чертовы деревья.
Женщина, которая меня туда привезла, не планировала все время сидеть с больным, поэтому ездила в гости, бродила по городу и общалась с друзьями: ужины, вечеринки и все такое.
Я был так болен, что ничего делать не мог.
Однажды — я понимал, что женщине очень скучно, — я собрал остатки сил и попытался заняться с ней любовью, но мое тело меня подвело.
Потом мы лежали в постели, и женщина заметила, что ей вообще не казалось, будто это удачная идея, и она мне говорила, но я ведь настаивал, что могу заниматься любовью, и, увы, мое тело подтвердило, что я ошибался.
Женщина вылезла из постели и оделась.
Она такие случаи всегда тяжело переживала.
Она отправилась пить кофе с одной подругой из города, танцовщицей, и, наверное, беседовала о танцах — они ее сильно интересовали.
Про танцовщицу была любопытная история.
Я с ней познакомился в Сан-Франциско тремя-четырьмя годами раньше и, можно сказать, втюрился. Ей тогда было лет двадцать, она выглядела на невинные пятнадцать и танцевала в балете, который я несколько раз видел на репетициях и представлениях.
У нее было очень, очень интересное тело, грудь чуть великовата для балерины. Блондинка, и как-то по-соседски милая. Увы, танцевала она весьма апатично — наверное, потому и бросила в конце концов.
Однажды на репетиции в балете была сцена, где танцовщица в черном трико неподвижно лежала на полу. Остальные танцевали вокруг, а после пяти окаменелых минут она должна была встать и снова танцевать вместе с ними.
Прошло пять минут, она не шевелилась — просто весьма соблазнительно лежала на полу. И вот ей уже поработать пора вместе с остальными, а она не движется. Очень важно, чтоб она в тот момент включилась в балет, но она все лежит.
— Эй, С, — сказал один танцор, а потом уже заорал: — C!
Бесполезно. Она уснула. Пришлось всем прервать балет и ее разбудить.
Она смутилась и была сонно, по-утреннему эротична.
По-моему, она вскоре ушла из труппы, и мы с нею встретились только неделю назад в Мендосино.
В моей болезни и в непогоде наступил перерыв. На несколько часов стало солнечно, и грипп перешел в унылую ремиссию. Мы с подругой отправились на пляж у речушки и встретились там с танцовщицей и ее приятелем.
Кажется, мы устроили пикник с какими-то банальными французскими булками, сыром, греческими оливками и белым вином. Еще, может, фруктов чуть-чуть. Обе женщины были в открытых купальниках. Танцовщица в бикини, а моя подруга — в более консервативном костюме.
И вдруг без особой, я бы сказал — без малейшей суеты они сняли бюстгальтеры, и я увидел грудь танцовщицы, для танцовщицы великоватую. Танцовщица по-прежнему выглядела на двадцать (пятнадцать), а мы жевали дальше, будто это предел нормальности — не обращать явного внимания на двух женщин, которые выставили свои груди.
В общем, моей подруге полезнее пить кофе с танцовщицей, чем заниматься любовью с больным. Она ушла, а я вернулся к созерцанию деревьев из окна. И вдруг они мне стали невыносимы. Я выкарабкался из постели и забрался в одежду. С температурой, но плевать. Возле дома стоял древний велосипед. Девчачий велик, и я, чуть не падая, очень медленно докрутил педали до ближайшего кладбища. Проехал где-то полмили, но мне показалось — целый континент.
Я слез с велика и пошел между памятниками, читая на них послания смерти. Старое калифорнийское кладбище. Многие мертвецы давным-давно пребывали там.
Небо затянуло, тучи такие низкие, что уже почти моросило.
Лихорадка жгла меня, пока я бродил, читая мертвое, но почему-то я был живее, чем рассматривая деревья до, во время и после неудачи в любви.
Я снова сел на велосипед и стал крутить педали едва ли быстрее статуи велосипедиста, который медленно едет в постель и затем опять смотрит на деревья из окна.
Вернувшись, подруга изображала бодрость, принесла мне стакан апельсинового сока, села на краешек постели и сказала, что я скоро поправлюсь. Она не ошиблась, и теперь, спустя восемнадцать лет, я очутился на острове за тысячи миль от того окна в калифорнийских лесах и моей вроде бы нескончаемой лесистой болезни, я очутился среди японских могил, что цепляли взгляд, и океан по соседству гудел музыкой их тишины.
4 февраля 1982 года продолжается…
В этом кладбище я замечаю нечто занимательное, необычное. Оно кажется кучей надгробий, сгрудившихся вокруг основания как бы памятника на океанской кромке. Я иду к нему вдоль ряда столбов, нанизанных на сгнивший электрический провод.
Давным-давно провод нес свет в дальний угол кладбища, но систему бросили истлевать, так что ныне провод способен лишь на темень.
Никто больше не хочет освещать кладбище. Решили, что на кладбище абсолютно незачем включать свет по ночам.
Есть странная печаль в сгнившем электрическом проводе.
Интересно, помнит ли он, что когда-то выполнял свое назначение: освещать мертвых и отбрасывать их тени на бесконечные жесты и мимику моря. Потом я стою возле кучи надгробий.
Их тут сотни.
Я не понимаю зачем.
Может, это элемент церемонии, как-то связанной с памятником, вокруг которого они навалены? Эту загадку я должен разрешить.
4 февраля закончилось.
Я ухожу от кучи надгробий и направляюсь к японке — спросить. Она тоже понятия не имеет, смотрит на пожилую японскую пару, что безымянно возится тут, пытаясь привести кладбище в порядок, какой они когда-то знали.
Может, в 1930-х это было очень чистенькое кладбище, вот таким они его и помнят, и хотят вернуть.
— Я их спрошу, — говорит японка, относясь к моим причудам так терпимо и практично. Она любит загорать на пляже и плавать в океане. Из всех ее гостей я, должно быть, — единственный турист, которого интересуют кладбища, а не великолепные гавайские пляжи.
Она идет к японской паре и спрашивает. Те недолго отвечают, явно очень расстроены и часто показывают в сторону кладбища. У пожилой женщины жесты куцые, а у мужчины широкие, размашистые. Его руки часто охватывают кладбище целиком, не упуская ни единой могилы.
Японка возвращается.
— Они очень переживают из-за состояния кладбища, — говорит она.
— Я вижу, — говорю я.
— Говорят, никому дела нет, а сами они со всем не справляются. Спрашивают, что такое с миром приключилось.
— А с надгробиями что?
— А, надгробия, — говорит японка. Она всерьез думает о том, что ей рассказала пожилая пара. — Они говорят, это надгробия с могил, которые раскопали, потому что семьи не хотят больше за ними ухаживать.
— А тела? — спрашиваю я, оглядываясь на кучу надгробий у океанской кромки. — Что с телами сделали?
— Если нужно было кремировать, кремировали, а прах смешали с прахом остальных в храме, — ответила она.
Я посмотрел на буддистский храм.
Он стоял на солнце, измученный и измочаленный.
— Они там хранят прах, — сказала она, глянув на храм.
Я опять посмотрел на кучу надгробий:
— Интересно, зачем надгробия туда свалили.
— Наверное, не хотели выбрасывать, — ответила она.
— Грустно, — сказал я. — Теперь никто не знает что они когда-то жили.
Многие надгробия лежали так, что не разглядишь, чьи жизни они отражают. Видны только спины. Имена людей, даты рождения и смерти спрятались.
Будто эти люди не существовали никогда.
Я оглянулся на храм.
Такое анонимное место погребения, и краска лупится.
Нельзя однажды приехать, как я сейчас, выйти из машины, побродить среди мертвых, поразмышлять о них, спросить себя, кто они, как они жили.