Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 205

Он взял дрожащей рукой перо, обмакнул в аккуратную маленькую долбянку, залитую чернью, и наклонился к доске. Долго, то откидываясь назад и закрывая глаза, то опять приникая лицом к дощине, тяжело вздыхая и бормоча, писал он каждое слово.

Отчего-то робея, будто старый чернец Феофан делал при ней нечто тайное, стихнув и неотрывно глядя в обтянутое серой кожей, костлявое, уже неживое лицо старика, глаза которого ещё продолжали светиться большой, но заметно гаснущей жизнью, Любава слышала, как чернец-летописец шептал, забыв о ней и о мире, безвозвратно и медленно уходя во тьму:

- Желания сердца моего, братие, не презрите. Скудость мысли моей не отриньте…

Вскоре силы его оставили. Он кончил писать, откинулся на взбитую Любавой сенную подушку и строго, раздельно сказал:

- Кончашася книга сия рукою грешного Феофана в лето 1147 при Юрии-князе. Где же худо, братие, я писал - благословите, но не кляните. Аминь…

Любава поняла, что старик читает последние, только что написанные им строки. Она повторила тихо:

- Аминь! - и взглянула на книгу.

Сколько мудрый старик исписал их, этих дощин и свитков! Писал их без отдыха - день за днём, год за годом! Ни солнца свет, ни ветра шум, ни птиц милые песни и ни людской буйный толк не отвлекали его от дела. Он только и делал, что думал, глядел, писал. И вот лежит его книга на слабых, острых коленях…

Ой, нет: колени опали!

Любава вскочила: а вот и перо покатилось из тонких пальцев…

Незрячие старческие глаза вдруг сразу ввалились, тело обмякло. Не стало в том теле жизни, раз нет дыхания. Угас летописец, умер…

Любава бережно подняла перо. С чувством горестной пустоты она собрала дощины и свитки, сложила их в том углу, где они лежали у старого раньше. Перекрестившись и поклонившись телу, она внимательно оглядела часовенку - книгу, доски, маленький стол, скамью и скудное ложе. Потом ещё раз до самой земли поклонилась и вышла из полутёмной часовни на свежий воздух.

Сразу же мир рванулся в её глаза весенним ветром и светом. Облитое солнцем небо, сверкающая земля и ветви ближнего леса, река, бегущая под холмом к неведомым странам из дальних тайных земель, и стуки, и шумы, и сердца сладкая песня - пьянили, обласкивали, вели.

А впереди, в самом сердце весеннего мира, идя к Любаве навстречу, всходил на светлое взгорье, глядел родными очами и улыбался милый парень Мирошка…

Глава XXXI. СЧАСТЛИВАЯ НОЧЬ

Целовалися они, миловалися,

Золотыми перстнями поменялися.

Мирошка возвратился в посёлок вместе с дружиной Ольга: «десяток» Улебы, в котором парень сражался, был послан княжичем Глебом в виде почётной свиты со Святославичем, а кстати, и как конвой для пленных черниговцев и смолян, которых гнали в подарок князю.



Кончилось для Мирошки первое воинское испытание.

Остались позади и никогда не вернутся такими, как были, внезапные стычки, рёв бородатых противников и друзей, кровь на копьё, враг на коне, месиво снега, песка и крови. От этого сохранились только рубцы от ран да окрепшее сердце.

Правда, в боях со смолянами и киянами парень Мирошка не смог насытить того, что влекло его сердце к свободе, к воле. Он смело рубился с такими же, как и сам, молодыми парнями или с обросшими бородами, как воин Улеба, могучими мужиками. Все они были такими же смелыми, сильными, ловкими русичами, как Мирошка или другие суздальцы, такими же нищими и голодными, как он сам, служивший князю и прихотям князя в его тщеславных и мелких тяжбах с иными князьями горькой Руси. Поэтому в битвах с ними парень Мирошка удаль и радость свою не насытил.

Хотелось уж если боя, так боя с людьми иными! Пусть бы у этих людей были не родные русские лица, а половецкие лица или же латы с крестами, какие бывают на рыцарях Запада. Эти крестовые рыцари, как говорил Данила Никитич, губят сейчас арабов в дальних пустынях. Вот этих людей с крестами Мирошке посечь хотелось. Но вместо этого бились свой со своим. Возле родных берёзок, на чистых русских полянах, близ нищих селений, у бродов на тайных дорогах, в лесах и на взгорьях - рубились свои со своими во имя прихотей князя.

Воины добывали князю славу. А князь о них и не думал: они для него были просто копьями, стрелами и щитами - без лиц, без имён, без доброго слова. Ни жизнь их, ни смерть, ни голод, ни боль, ни песни не занимали помыслов князя.

Также не думал князь и о смердах. Смерды ему добывали пищу: творили хлеб, собирали мёд, заманивали в плетёные «морды» рыбу, ловили и били зверя. Смерды же ткали одежду, ковали оружие, строили храмы, дома, ладьи и телеги. Они же лепили из глины чашки, блюда, посуду. Резали из берёзы, липы и других пород дерева скамьи и столы. Но князь не видел ни в воинах, защищавших его, высокого разума и таланта, ни в смердах, кормящих не только его, но и бояр и всю землю, - души и сердца.

Он даже себе не давал труда подумать об этом. А у самих кормильцев и у защитников не хватало в те годы ясного разуменья, чтобы понять себя, оценить в себе первозданную, основную силу.

До этого ясного разуменья не вырос не только Мирошка, но и Данила Никитич - книжник. Оно в Даниле возникло, успело зашевелиться, вспыхнуло пламенем честных мыслей… Но Долгорукий вовремя сунул то пламя в холодную воду - и пламя потухло, оставив злые ожоги.

Когда исхудавший, усталый Кирька в разгар тепла пришёл в Белоозёрье, к Данилову месту, встретил его не прежний, статный Данила-книжник, а скорбный и похудевший Данила-«заточник», - так худо было изгнаннику в тех краях!

Свирепые княжьи слуги и воеводы, живущие в том краю, были алчны, безжалостны и дики. Они не слушались разума или сердца. Они занимались только едой, стяжательством да забавами спьяну. Они ничего не боялись в разгуле самоуправства, остерегаясь лишь одного: нечаянного приезда князя. Но князь приезжал сюда лишь однажды - шесть лет назад: некогда было князю плестись в Белоозёрье. Хватит того, что идут с Белоозёрья на Суздаль большие тюки мехов… За эти меха Долгорукий простит воеводам любое дело. Чего же стесняться им в этом глухом краю? Поэтому княжьи холопы встретили знаменитого, а отныне опального книжника, как раба. Они издевались над белым его лицом, над лёгкой и чистой речью, над тем, что стал он, «великий муж», последним холопом князя.

Его поместили в избу с самой «низкой», «чёрной» служней. Давали особо грязную и гнилую пищу. Будили раньше, чем прочих, зовя к труду. Помыкали им часто и всяко. А то, что принёс Даниле-«заточнику» верный до гроба Кирька, сообщивший ему о гибели Пересветы, совсем согнуло Данилу.

Он вскапывал землю мотыгой, рубил дрова, строил разные «службы», ловил со смердами рыбу, ходил охотиться на зверей, силками схватывал птицу. А сердце всё гасло, гасло: его как будто всё время съедала хворь.

От прежней гордости не осталось следа. О сечах в княжьей дружине, о суздальской вольной воле, о сытости, о конях, о девах на красном торге, о княжьей светлой палате и соколиной охоте он думал всё чаще с невыносимой, тоскливой, бессонной постоянностью.

Эта тоска постепенно стала глушить в нём боль о родной земле, о доле Руси, о горе всего народа: в своей судьбе Данила не смог найти надёжной опоры, поэтому вскоре сломился, выдохся и упал.

Он много месяцев тайно писал посланье на имя князя и отослал его в Суздаль с преданным Кирькой, моля простить и вернуть в дружину.

Но князь не ответил на это посланье. Несколько лет спустя, когда Долгорукий умер и уделом стал править княжич Андрей, - совсем опустившийся, обнищавший, до времени постаревший, но и в паденье своём не потерявший дара легко и красно писать, Данила Никитич опять отправил своё посланье, надеясь на милость нового господина.

Но и на этот раз никто ему не ответил. Так и сошёл Данила во тьму, не дождавшись свободной доли. Не стал он ни смелым защитником бедных, ни лживым словом богатых.