Страница 103 из 107
Василий хотел усмехнуться, но сдержал себя:
— Так в чем же недоплата обозначена?
— Без чести посадил меня на съезде князей в Переяславле-Залесском. На пиру край стола мне дал сзади датчанина. А мне вместно быть рядом с литовским посланником, поелику теперь, когда уния Краковская свершилась, эти страны заодин являются миру.
Василий понял скрытый намек в словах Краковяка: тот желает, чтобы Москва признала включение в Польское королевство Литвы. «Не было у зайца хвоста и не будет», — так хотелось бы ответить Василию на вызывающую речь, но он вместо этого вполне согласно улыбнулся и пообещал впредь на всех званых обедах, пирах и сборищах не рознить послов польских и литовских. Краковяк, конечно же, понял истинную цену слов великого князя, в умных карих глазах его мелькнуло нечто даже вроде почтительного одобрения и восхищения, но он сделал вид, что совершеннейше поверил в искренность Василия, и велеречиво заверил его, что он никогда не будет с великим князем Москвы криводушным и даже попыток никогда не предпримет к тому, чтобы водить его за нос, говорить напраслину, держать злой умысел.
Василий посчитал разговор оконченным, но для Августа Краковяка это было, оказывается, лишь началом. Он оглянулся по сторонам, убедился, что никто не может их подслушать, и сказал, глядя великому князю в глаза взглядом преданным и правдивым:
— Я имею честь быть приближенным князя литовского Свидригайло, младшего сына Ольгерда Гедиминовича и Юлиании Александровны, княжны тверской. Он был крещен по православному обряду и получил имя Льва, но три года назад брат его Ягайло принудил принять в Кракове католичество, и стал после этого Свидригайло не Львом, а Болеславом. Женился он на дочери тверского, русского, князя Бориса.
— Все это ведомо мне, — жестко перебил Василий, но посол ничуть не смутился, продолжал с прежней уверенностью в своем праве говорить:
— Знаю, но вот что Свидригайло всем сердцем своим предан русской народности и делу русскому — сие, полагаю, неведомо великому князю московскому.
— А королю польскому и князьям литовским…
— Им тоже… — опередил вопрос посол и добавил значительно и заговорщически: — К счастью и удаче большой московского государя! А вот будет ли истинным другом Витовт, который, как говорят повсюду, скоро станет тестем…
— Смотри-ка! — резко перебил посла Василий и показал хлыстом в сторону усыпанного ягодой боярыней куста.
— Не вижу что, великий князь?
Василий повернул коня к боярышнику, отвел хлыстом гибкие колючие ветки. Тут же и Осей с Данилой подскочили, за ним другие бояре и гости, словно бы кто-то знак им дал, словно бы Василий звал их.
— Эх ты!
Неясно даже, кто именно это воскликнул, оно как бы у всех разом вырвалось: под кустом на прошитой зелеными иглами ветоши опавших листьев и засохшего мха лежали останки — выбеленные косточки да широко раскиданные перья — крупной птицы. Судя по черным загнутым перьям хвоста, это был матерый тетеревиный самец.
— Ястреб расклевал, — понял польский посол и выжидающе посмотрел на великого князя.
Василий промолчал, вместо него Осей отозвался:
— Допрежь того охотничья стрела пронзила… Вон, поржавела уж… А метко бит, влет!
— Да-а, прытче зайца нет, а и того ловят, — пошутил Василий и заметил, как дрогнула изборожденная глубокими морщинами щека польского посла. Взгляд его был по-прежнему умным, но уж без надменности — понятливость и согласие мерцали в глазах Августа Краковяка. Он, не придерживая коня, бросив повод, двумя руками бережно сломил кустик боярышника с кистями алой ягоды и сказал раздумчиво, словно бы самому себе только, но громко и внятно:
— Подобно тому, как плоды увенчивают жизнь растения, точно так же славянские обычаи служат законом для нашей жизни. Они суть наследие многих веков, они возникли из глубокой народной мысли, которую истинный разум заповедует хранить и развивать, а не подавлять и не пренебрегать ею…
Посол замолк на полуслове, потому что князь и вся свита вдруг отворотились от него в сторону Зачарованного леса, на звуки, несшиеся из чащи. Оттуда, из лесной гущины, долетал низкий, угрожающий рев оленей, треск сучьев, изредка слышался костяной стук рогов — начали мериться силами соперники-самцы.
Наступила пора охоты по реву: сейчас кто-нибудь из доезжачих начнет вабить — по-оленьи реветь, как бы вызывая на бой соперника. Рогач в приступе яростной ревности кинется на этот рев, окажется на расстоянии, достаточном для удара его копьем… Древняя и возбуждающая дух охота! В иную пору Василий бы кинулся на нее опрометью, но сейчас даже не понужнул коня.
— Живее туда! — и он жестом разрешил боярам и гостям ехать на место рева, оставшись на лугу опять в одиночестве.
Этот польский посол, оказывается, очень непрост, а говорить любит загадками. Василий вспомнил, что на последнем пиру Август рассказывал о том, что из древнеславянского племени лехитов, или ляхов, на севере от Чехии, между Эльбой и Вислой, образовался польский народ и как появилось у него первое государственное правление. Согласно рассказу, получилось некогда так, что князь Попель и простой землепашец Пяст одновременно праздновали пострижение своих сыновей. В это время пришли на их землю два пилигрима. Попель прогнал со двора чужеземных паломников, а Пяст радушно принял их. В благодарность странствующие богомольцы совершили чудо — размножили яства и питье в таком количестве, что бедный Пяст смог пригласить к себе на праздник князя Попеля и его гостей. Сына своего при пострижении Пяст назвал Земовитом, что значит — «покоряющий землю» (от «земо» — земля и «вит» — витязь). Вскоре после этого народ, недовольный Попелем, изгнал его со своей земли, он бежал на остров, где его съели мыши. А князем был избран сын Пяста. А затем верховная власть в польском государстве принадлежала его внуку Лешеку, потом правнуку Земомыслу… И таким образом, выводил из всего сказанного Август, польский народ, как и русский, исконный землепашец, лишенный всяческих хищнических устремлений, а потому уж кому-кому, но полякам и русичам жить надо в добрососедстве и нелицеприятной дружбе…
А до Августа слышал Василий и другое еще рассуждение о родстве и схожести судеб этих двух славянских народов: ни одно из западноевропейских государств не вело сколь-нибудь продолжительной борьбы в столь неблагоприятных условиях, как приходилось делать Руси и Польше — обе страны равнинные, открытые для нашествия…
Размышления Василия прервал голос незнакомого человека, подъехавшего на коне к нему шагом, обнажив голову, и с видом очень почтительным.
— Дозволь, государь, слово молвить. Василий Румянцев я.
— A-а, старейший боярин нижегородский, рад тебе. — Василий в самом деле обрадовался нечаянной встрече. Оглядел тезку быстрым и внимательным взглядом, пошутил: — Что это ты, боярин, прозываешься Румянцевым, а сам ровно из трех лучин обугленных сложен?
Боярин охотно ответил:
— Батюшка у меня был рожаист, прозвали его Румянцем, а я в матушку удался, но раз сын Румянца, вот и стал Румянцевым. Да ведь и ты, великий князь, обличьем в матушку, рус вон…
Сравнение показалось Василию дерзким, но он не успел обидеться, боярин продолжал, торопясь, пользуясь возможностью поговорить наедине:
— Но не обличье определяет поступки наши, государь, а помыслы и вера. Я твоему батюшке предан был, хотя числюсь старейшим боярином князя нижегородского Бориса Константиновича. Никто, кроме нас с тобой, об этом не ведает…
И тут словно вздрогнул весь лес, доселе беспечно дремавший. Лай собак, зов трубы, крики загонщиков, шорох вспугнутых птиц, отчего с деревьев тут и там стала срываться отмершая осенняя листва, обламываться тонкие сухие ветки. Выскочила из леса и припустила через луг почуявшая неладное лисица. Шум охоты все ближе и ближе накатывался на Василия, он невольно пришел в возбуждение и азарт.
— Жди знак, позову. — Василий поднял хлыст, чтобы послать коня вперед, но боярин успел еще шепнуть:
— Я к княжичу Ивану приставлен, он нынче домой собирался, готовить все велел…