Страница 2 из 9
Были и те колдовки, которые с чертями работали. Черта разными способами позвать можно. И картами игральными – особенно теми, которыми убийцы время коротали, поэтому многие старухи готовы были дорого у арестантов колоды выкупить. Можно в ночь к церкви прийти, семь раз против часовой стрелки обойти, слова запретные пришептывая. Иные на печенье, на крови своей замешанное, черта прикармливают.
Говорят, чтобы Силу получить, нужно выбрать такую ночь, чтобы полнолуние совпало с понедельником, пойти на лесной перекресток и написать самому хозяину преисподней послание – вручаю, мол, тебе тело мое и душу в обмен на Силу колдовскую. Листок этот следует кровью из безымянного пальца правой руки запечатать, а потом сжечь, причем с собою у будущей невесты дьявольской должна быть только единственная спичка – если затушит ее ветер, и не займется пламя, значит, не принял девушку темный жених.
Старая женщина ступала осторожно как канатоходец, каждый шаг мог стать ее смертью, потому сначала она нащупывала ногой очередную кочку, осторожно вдавливала в нее носок резинового сапога и только потом переносила на ногу вес. Она шла медленно, и она была одна, а вокруг – только лес, пастельно-зеленый, нежный, осторожный, каким он бывает в начале мая. В руках ее была корзинка, прикрытая мятой тряпкой, и если бы кто-то встретил старуху, удивился бы, потому что в начале мая в лесу нечего собирать. Разве что крапиву на суп, да ее и в поле полно, зачем ради этого углубляться в чащу, которая прячет в своем сердце вязкие топи.
Она углублялась в лес, и земля становилась все более мягкой и как будто бы оживала. Земля была похожа на чудовище, которому даже не требуется выслеживать и ловить жертву, потому что силы неравны. Она почти подошла к краю Болота, почва здесь была склизкой и шаткой, каждый шаг старухи она встречала утробным причмокиванием, внутри нее что-то бурлило и сглатывало. Как будто бы под этой пахнущей перегнившими водорослями жижей сидело бесформенное чудовище с алчущим мягким ртом.
Женщине было не по себе. Ей всегда было не по себе, когда она приближалась к Болоту.
И вот когда ее сапоги увязли в черной жиже почти по самое голенище, она остановилась. Дальше идти нельзя. Дальше идти – это смерть.
Она нагнулась, вытянула руку и поставила корзинку на влажную землю, которая будто бы открыла неожиданному дару объятия. И начала заглатывать его, медленно, как удав проталкивает в глотку пойманную жертву. Когда корзинка почти была поглощена коричневой жижей, старуха откинула тряпки и в последний раз взглянула на то, что в корзине находилось. Взглянула с интересом и как будто бы прикидывая – получится или нет?
А в корзинке был младенец.
Младенцу исполнилось несколько часов от роду, у него было красноватое сморщенное личико, и он еще пока больше принадлежал миру теней, чем миру людей. Он еще никогда не видел обращенной к нему улыбки, над ним никогда не склонялось чье-то лицо, у него даже имени еще не было. Зачем давать имя тому, кого сразу же унесут, накрытого тряпками, в лес?
Корзинка погружалась в топь все быстрее, она накренилась, и через край потекла бурая грязь, пачкая светлое одеяльце.
Ребенок даже не проснулся.
Глава 1
Жили-были Гензель и Грета.
Оба уже не были детьми, но какая разница. Главное, что они были костью в горле родителям, еще слишком молодым, чтобы нести этот крест.
Гензель в свои неполные двенадцать был как Маугли, но только если бы фильм о Маугли снял Тим Бертон. Ему всего несколько месяцев было, когда врачи развели руками: мол, будет дурачком, и ничего нельзя изменить. Они, конечно, выразились не так, они сказали: «он другой», но Грета, которой тогда было уже пять лет, сразу поняла, что они имеют в виду. Правда, когда она уточнила у матери: «А наш Сашенька что, правда дурачок и таким навсегда останется?», та отвесила ей неожиданную затрещину. И Грета убежала рыдать под письменный стол отца, это было ее место силы. Потому что мать надеялась, что Гензель поправится. Водила к нему и врачей, и педагогов, и даже однажды какую-то мрачную старуху в шали, воняющей козлом, которая размахивала над головой несчастного церковной свечой и угомонилась, только когда тот, точным собачьим движением вывернув шею, укусил ее за руку, до крови.
– Это бесы, – зло сказала старуха, зажимая рану шалью и отказавшись от перекиси водорода. – В вашем сыне бесы сидят, и если их не выгнать, они его изнутри сожрут.
Мать, естественно, выгнала не бесов, а старуху.
Водянистые глаза Гензеля были как будто бы пленкой подернуты. У мертвых птиц такие глаза. Как будто бы он все время смотрел только внутрь себя. Он никогда не разговаривал и никогда не смотрел никому в глаза. К нему нельзя было подходить близко. Еду мать оставляла на пороге его комнаты, которую он никогда не покидал. Иногда он разрешал отвести его в ванную и поставить под струю воды. Он мог так стоять четыре или пять часов, за это время мать отмывала и проветривала его комнату, меняла постельное белье.
Гензель был страшным. Все делали вид, что его любят. «Сашу надо принимать таким, как он есть», – говорила, вымученно улыбаясь, мать. Но любить его, и тем более принимать, было очень сложно. Ни у одного из них не хватало на это души.
Он часами сидел на корточках, повернувшись лицом в угол, и раскачивался из стороны в сторону. А иногда начинал издавать странные звуки – как будто бы грудной младенец, пробующий мир на вкус и удивляющийся собственному голосу. Он говорил: «Та-та-та-та-та» или «ра-ра-ра-ра» – то растягивая звуки, как будто бы пел, то уподобляясь пулеметной очереди, и это продолжалось часами. Иногда ночью. Гензель не видел разницы между ночью и днем.
Грета с самого детства боялась, что однажды ночью брат выйдет из своей комнаты, возьмет в кухне мясной нож, подкрадется к ее постели и будет терпеливо ждать, когда она откроет глаза. Нет, он не убьет ее во сне. Почему-то ей так казалось. Он дождется ее страха, он захочет, чтобы она понимала. Иногда ей было так страшно, что она не спала всю ночь.
Сколько раз она просила мать:
– Запри его.
Но та всегда отвечала:
– Мой сын – не животное. Я не могу запереть его. Понимаешь – просто не могу. Это не по-человечески. И прекрати говорить глупости – он вообще ни разу в жизни не выходил. И никогда не выйдет.
Мать никогда бы не поверила Грете, если бы та рассказала, что Гензель однажды все-таки вышел из своей комнаты – и все было именно так, как в самом дурном из ее страшных снов. Это случилось под утро, в конце зимы. У все еще пышного снега был уже запах марта, хотя стояли холода. У открытой форточки спалось крепко и сладко, и Грета никогда не проснулась бы, если бы Гензель не подошел. Люди всегда чувствуют на себе чужой взгляд – это необъяснимый феномен. Она в полудреме открыла глаза, повернулась и подскочила, задохнувшись и не сразу поверив, что это происходит наяву. Гензель редко поднимался на ноги. Он предпочитал передвигаться на четвереньках, и делал это быстро, как животное. Иногда Грета смотрела, как он ползет к тарелке с едой, которую оставляли у порога его комнаты, и ей казалось: сейчас прыгнет. У него была такая координация, что нетрудно было поверить в возможность прыжка.
А теперь он стоял, стоял на ногах, над ее кроватью. Стоял и смотрел. И ведь ничего плохого не сделал, но это было страшнее, чем увидеть отрубленную голову в дверном «глазке». Грета с подружками любили страшные истории – иногда после школы собирались у кого-нибудь, наглухо занавешивали окна и рассказывали. И ей почему-то особенно запомнилась история про отрубленную голову.
Одной девочке позвонили в дверь, она подошла, заглянула в глазок и увидела своего отца. Отец как отец, только лицо какое-то странно непроницаемое, как будто чужое. Девочка на всякий случай спросила: «Пап, ты?» Но отец ничего ей не ответил. И она почувствовала, что не надо открывать. Ей было очень страшно, и время от времени она подкрадывалась к двери, и в «глазке» видела отца. Он так и стоял под дверью, и выражение его лица не менялось. И вот уже ночь прошла, и девочка наконец решилась – отворила дверь осторожно. И увидела шест, на который была надета голова ее отца, и записку: «Молодец, осторожная!».