Страница 75 из 79
Лузянин отставил чашку, встал. Мы поздоровались. Наливая чай в мою разлатую узбекскую пиалу, мать говорила:
— На Рыковом хуторе и теперь хозяйство в порядке. Там такие хфермы!
— Фермы и у нас неплохие. Запущено все. Вот в чем беда!
— Ить разуверились люди! — сокрушалась мать. — Задарма-то небось никому холку гнуть не хочется.
Закончив чаепитие, Лузянин попросил, чтобы я показал ему Липяги.
Мы оделись и вышли. На улице было свежо, но солнечно.
Лузянин отвязал от забора Ландыша, мы сели в таратайку и поехали. Признаюсь, мне не терпелось расспросить Лузянина про то, о чем не переставали судачить на селе: сам ли он к нам напросился или и вправду проштрафился на большой-то работе? Всего лишь час назад, сидя в учительской, я перелистывал свежую областную газету и неожиданно увидел такую заметку:
«На днях состоялась сессия облисполкома. Сессия рассмотрела организационный вопрос. В связи с переходом на другую работу тов. Лузянин Н. С. освобожден…»
Мне очень хотелось спросить, но я не решился. Не зная, с чего начать, я спросил Лузянина о том, почему он запряг Ландыша, а не поехал на машине.
— Да так, знаете… — Лузянин пошевелил вожжами, чтобы Ландыш шагал быстрее. — На машине оно как-то слишком скоро. А я не люблю скорой езды. Проскочишь и ничего толком не увидишь. На лошадке сподручней: где надо, остановишься, поглядишь. На машине пусть специалисты катаются. Им она нужней. А я что ж… Мне спешить некуда. Ну, я слушаю вас, — обратился он ко мне.
— Я не знаю, право, что рассказывать.
— А рассказывайте что хотите. О людях, о домах, о колодцах — обо всем рассказывайте. Мне все интересно…
Мы ехали по главной площади Липягов. Большую часть ее занимал неуклюжий продолговатый дом. Нижний этаж его был из красного кирпича, верх деревянный, обшитый почерневшим от времени тесом.
— Вот наша школа, — начал я свой рассказ, указывая на неуклюжий двухэтажный дом. — Построена в тысяча девятьсот восьмом году липяговским попом отцом Александром. Если есть у нас, липяговцев, что-либо хорошее, то им они обязаны именно этому дому… По преданию, — продолжал я, как заправский гид, — тут когда-то стояла древняя липяговская церковь. Церковь была деревянная, обветшалая. Однажды во время сильной грозы молния ударила в крест, и церковь сгорела. Долгое время тут был пустырь, где каждую весну копались богомолки, отыскивая кусочки серебра от расплавившихся в огне колоколов. Теперь центр просвещения. Школа хорошая, но запущена. Нет средств на ремонт…
— О школе мы потолкуем особо, — задумчиво отозвался Лузянин. — Я ведь, прежде чем стать директором в «Заполье», учительствовал на Рыковой хуторе.
Мы проехали мимо пустыря (место, где стояла новая кирпичная церковь, построенная одновременно со школой и теперь тоже снесенная). Проехав пустырь, мы свернули направо. И тотчас же за неглубоким овражком на взгорье показался поповский дом. Он был весь на виду — одинокий, забытый всеми, заброшенный. После смерти отца Александра дом пришел в упадок. Железная крыша его заржавела настолько, что покрылась даже мохом; трубы печей пообвалились, окна выбиты. Лишь одни жизнелюбивые ракиты — ободранные, поруганные — по-прежнему давали молодые побеги. Сквозь их поредевшие сучья виднелся сад. Многие яблони были поломаны, вишни обглоданы козами. И среди этого запустенья какой-то нескромной казалась зелень пушистых елей, росших перед домом.
— Это что за поместье? — спросил Лузянин.
Я рассказал.
— Дом-то вы напрасно забросили. Не по-хозяйски. Какое великолепное место для детского сада!
Миновав поповский дом, мы стали подниматься в горку. Мы ехали по моей родной улице — Кончановке. Как и все улицы села, она была разрыта канавами. Лузянин спросил, что это за канавы.
— Собирались водопровод проводить, да силенок не хватило.
— Значит, второй «гиблострой», — заметил он без улыбки.
По правую сторону от дома отца Александра и до самого Бирдюкова дома простирался обширный пустырь. Человеку, не посвященному в прошлое Липягов, могло показаться, что тут всегда был пустырь. Но я-то знал все до тонкости, как он возник. И я стал рассказывать Лузянину одну историю за другой…
Я рассказывал про Груню, про непутевого мужа ее Пашку-перепела, и про то, как исчез с липяговской земли наш дом, дом Андреевых, и про то, почему обвалились, сровнялись с землей наши колодцы.
Лузянин слушал, кивал головой; лицо его выражало грустную озабоченность. Лишь когда мы, объехав яму недостроенного водопровода, повернули обратно и поехали другой стороной порядка, Николай Семенович спросил, указывая на дом с шиферной крышей:
— Колхозник?
— Нет. Это дом Василия Кочергина. Стрелочником на станции работает.
— Так. Продолжайте!
Не успел я досказать про Чебухайку, Лузянин снова коснулся моей руки.
— А этот? — и указывает на чистенький дом с террасой.
— Железнодорожник, — говорю, — на угольном складе работает.
— Ясно.
Лузянин не проявлял к этим домам никакого интереса. Но вот он увидел мазанку, стоящую одиноко, на отшибе. Ни кола вокруг дома, ни двора. Две-три курицы копошились в куче золы перед окнами.
— Тут, надеюсь, не железнодорожник живет?
— Нет. Это дом Тани Вилялы, — сказал я. — Солдатка. Одна, без мужа, троих детей малых воспитала.
— Ничего, если мы заглянем к ней на минутку?
— Конечно.
Лузянин свернул с дороги к дому, привязал повод лошади к стволу чахлой ракиты, росшей с проулка, и, пригибаясь, первым шагнул в сенцы…
Наступила зима. Николай Семенович оделся по-простому, по-мужицки. Купил себе барашковый полушубок, валенки с галошами, кроличий треух с кожаным верхом. Тарантасик свой директор к кузне поставил: видать, договорился с Бирдюком о ремонте, а сам пересел на санки. И как сел на них, так, казалось, и не слезал вовсе. Выйдешь утром за водой к колодцу — глядь, а по дороге уже Ландыш бежит: трух-трух… Скрипят по снегу полозья. Иногда голос услышишь: Лузянин, сидя в санках, с кем-то разговаривает. Может, на ферме был, может, уговорил какого-нибудь «белобилетника» и теперь везет его на работу.
«Белобилетниками» Лузянин в шутку называл пенсионеров. Но он не над колхозниками подсмеивался, а над собой, называя себя не иначе как «председателем белобилетников».
Не знаю, как он мог еще шутить?
Другой в его положении ходил бы мрачнее тучи. Не хватало кормов, не хватало рабочих рук в хозяйстве.
Колхоз-то кто тянул? Старики и старухи. На них, можно сказать, все хозяйство держалось. Кто помоложе, сын там или дочь, на станции служат, деньги, хлеб в дом носят, а старики и старухи в колхозе, минимум огородный отрабатывают.
Все по-хорошему шло до самой зимы. А тут, как сказал Лузянин про пенсию, старички и потянулись в правление.
— Николай Семеныч, правда ваша: в уставе насчет пенсии записано, а ведь не помогает нам колхоз. Вот хушь я. С самого первого дня в колхозе. Семьдесят стукнуло. Больной к тому же.
— Ну что же, очень хорошо, — отвечал Лузянин. — Если вы честно работали, пожалуйста, напишите заявление. Правление обсудит.
Людям слова председателя очень по нраву пришлись. Непривычны были липяговцы к такому. У нас в колхозе кто считался передовым человеком? Кто за труд свой ничего не требовал. Взять хотя бы нашего отца: он сам за так всю жизнь бегал да к тому же хотел, чтобы и другие за «мое поживаешь» работали. А кто законы знал, свое начинал требовать, тому, бывало, сразу ярлык наклеивали: обыватель ты, и мещанин, и рвач…
А Лузянин никому таких слов не говорил. И себя никому в пример не ставил. Очутись на месте Лузянина наш отец, тот разошелся бы почем зря! «А-а, вам легкой жизни захотелось! — сказал бы отец. — А вы знаете, что я еще двадцать лет назад, с той поры, как немцы мне всадили осколок в позвоночник, мог бы у государства на шее сидеть и ничего не делать! Но я категорически отказался от пенсии. И по старости она мне положена. А я и этой не хочу. Хочу трудом хлеб свой зарабатывать. А вы?! Колхоз и без того весь в долгах. А вы требуете пенсию! Да как язык у вас поворачивается?..»