Страница 39 из 44
Конференц-секретарь подтвердил, что такой художник действительно существует, и что он даже академик, и нужно его отправить в сумасшедший дом.
У друзей Федотова рассказывали, что Павел Андреевич людей узнает, но просит к нему не ходить, что он собирает вокруг себя сумасшедших и учит их рисовать, говорит о терпении и об искусстве. На клочках бумаги рисует самого себя, математический знак бесконечности, игральные карты с надписью «Ва-банк!», наброски к «Руслану и Людмиле» и самого государя императора Николая Павловича сумасшедшим или мертвым, а потому бумагу и карандаш у него отобрали.
В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ
Лев Жемчужников и Александр Бейдеман в ранний, но темный осенний вечер подъехали на извозчике к больнице Николая-чудотворца.
Купили яблок по дороге: их любил Федотов.
Фонари редки и тусклы. Ветер и дождь перемешались.
Из больницы выходила бедная похоронная процессия; лошади под белыми попонами ступали так осторожно, что казалось, они больны и поэтому их ведут под уздцы.
Факельщики шли с фонарями, и это была не роскошь: масляные уличные фонари светили тускло.
За воротами приятелей встретил Коршунов; двор грязный, темный и лепечущий дождем.
Вдруг раздался крик, голос как будто не Федотова.
— Это Павел Андреевич, — сказал Коршунов. — Все кричит, что замучили его приятели.
Пошли дальше, стояли в темных сенях без огня.
Долгий, страшный, как будто на всю жизнь, крик продолжался.
Коршунов спустился по лестнице. Он держал в руках подсвечник с незажженной свечой и спички.
Спустились; замок в дверях щелкнул — вошли в чулан под лестницей.
В углу сверкнули два глаза, потом загорелась свеча.
Тень человека с привязанными к телу руками побежала по стенам, переламываясь в углах.
В смирительной рубахе, похожей на саван смертника, со связанными руками, с босыми ногами, бритой головой стоял перед ними тот, кого в отставке называли капитаном, а в искусстве — художником Федотовым.
Крик начал стихать. Федотов всматривался; изменились его глаза, и показалось знакомое лицо.
— А, милый Саша, и ты, Жемчужников, — волосы у тебя по-прежнему Иоанна Богослова, — сказал. Федотов почти спокойно.
— Павел Андреевич, они вам гостинцы принесли — яблочки, — произнес Коршунов.
Бейдеман начал чистить яблоко.
— Саша, — сказал Павел Андреевич, — скорбный лист о моей болезни заполняли они карандашом — эскиз на всю жизнь… Саша, я забыл фамилию депутата… По его предложению в самом начале французской революции, когда принцы вели немецкие войска на Париж, Конвент приказал снять цепи с сумасшедших. Это было произведено очень торжественно. Нужно уничтожить бумаги о нашем сумасшествии, Саша… Какие вести из Москвы? Заседает ли там Конвент? Что говорит Герцен? Не пришли ли вы развязать мне руки?
— Нет, Паша, — сказал Бейдеман.
— Ну да, я знаю, сейчас не тысяча семьсот девяносто третий год. Я понимаю. Год тысяча восемьсот пятьдесят второй. А баррикады в Париже еще держатся?
— Нет, Паша.
— Ну да, я знаю, четыре года прошло. Нева происходит, — сказал Федотов, — от воды, стекающей с мокрых лохмотьев нищих, оттого в ней не хватает красок. Нас бьют в три кнута, чтобы смирить. Гоголь тоже умер, но я дерусь, и им тоже достается. Но Черномор не победит Руслана.
Кругом на всех стенах, обтянутых клеенкой, был виден след на высоте головы: Федотов бился о стену.
Окошко в углу за железной решеткой без стекла и ставни; за решеткой дождь.
Федотов посмотрел на смирительную рубашку, потом искоса на друзей.
— Вы узнаете рубаху на мне — это смертная одежда, ее надели на меня тогда, на плацу… снять ее нет приказания?
— Опять начинается, оставаться опасно, — проговорил Коршунов. — Плакать и биться будет.
Мрачно ехали друзья домой на извозчике в дрожках.
Не выдержали, отпустили извозчика, пошли пешком.
На окраинах города тротуаров не было, мостки плясали под ногами.
Жемчужников шел задумавшись. Извозчик тянулся сзади, как будто сопровождал похоронную процессию.
Вдруг мостки оборвались. Лев Михайлович упал в какую-то лавочку в подвале; гробы стояли вдоль стен.
— Как странно, — сказал Лев Михайлович, — попасть к гробовщику.
Сели на извозчика, поехали опять.
Ночь. Пустота. Никого не видно. Фонари во тьме пятнами.
Какое-то уныние охватило Жемчужникова; он соскочил с извозчика и с криком побежал по улице.
Бейдеман бросился за ним.
— Что с тобой, Лева?..
— Ах, как это глупо… Сам не знаю что. Но мне сделалось страшно, и я невольно побежал.
Несколько дней мучились оба художника.
Они видели все перед собой Федотова и слышали его голос.
— Как избавиться от этого? — сказал Жемчужников.
— Павел Андреевич нарисовал бы все это на картине, — мрачно ответил Бейдеман.
Картину решили делать. Сперва каждый набросал эскиз отдельно, потом соединили композицию.
Ни Бейдеман, ни Жемчужников не решились подписать набросок.
Рисунок пошел по рукам.
Федотова было решено перевести в казенный дом душевнобольных на одиннадцатой версте.
ХУДОЖНИК УМИРАЕТ
Высока, тяжела миссия всякого новатора. К ней можно приготовиться только глубоким и долгим учением, ждать в ней успеха — только при точном знании законов природы. Неуспех, страдание, гонение были доселе уделом всякого новатора, не льстившего невежеству, но который, руководясь истиной, стремился усвоить ее человечеству.
Верный Коршунов сопровождал Федотова в новое помещение.
Федотов получил маленькую отдельную комнату с дверью без ручки. Ему стало лучше, он начал рисовать, не сбивая рисунка.
Кололо в боку — простуда.
Трудно дышать.
Он говорил Коршунову:
— Картины-то я писать умею, только в «Разборчивой невесте» может треснуть краска. Состарится картина, а надо быть всем крепкими, не стареть.
— Вы успокойтесь, Павел Андреевич, завтра утром будете писать.
— Коршунов, ты помнишь курган на Голодае?
— Как же, помню!
— Там пять человек лежат, декабристами их прозвали.
— Слышал, Павел Андреевич, слышал, в полку их не забыли… Только вы успокойтесь…
— За городом лежат, скот там закапывают… А Лермонтова на Кавказе убили… Пушкина убили на Черной речке. За городом, как бешеную собаку… Сколько от нас до города, Коршунов?
— Одиннадцать верст… Только вы не плачьте, вам вредно.
— Пошли утром звать Сашу и Льва, скажи им, что умирает Павел Андреевич Федотов и хочет говорить о картинах.
— Да вы не плачьте…
— Я не плачу, я буду спать.
Утром служивый был послан. Павел Андреевич сел в оборванное, стертое кресло.
Он ждал; рисовал новый набросок «Вдовушки». Поставил рисунок к раме окна.
Осенняя клочковатая трава белела. Краснели рябины, темнели ели за бараками.
День четырнадцатого ноября 1852 года проходил. Федотов ждал, тихо разговаривал с Коршуновым. Лег на постель — дышать трудно. Когда будет утро? Когда запоют петухи?
— Картин много не написано: мостовщики ужинают на мостовой, рядом с ними груды камней, они от ветра заслонились, сделав шалаш из тулупов…
— Я, Павел Андреевич, свечку зажгу.
— Сон не приходит. Коршунов, как нарисовать музыку?
— Не знаю, Павел Андреевич… Трубы какие-нибудь, и солдаты идут…
— Века, как секундный ход стенных часов, человечество строит мостовую, создает едва заметный фундамент культуры, и вдруг вопль миллиона людей — война; слабая женщина у комода плачет, и все это как кузнечик в траве… А утро запоздало, мы умираем и живем тихо, как трава…