Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 99

Кто‑то сказал матери, она с криком прибежала ко мне с поля, схватила мокрое от слез письмо. Как сквозь сон я услышал ее страшный крик. Прибежали женщины, окружили маму, а я все лежал на траве. Мне вдруг ясно К представилось, как отец на коне мчится в атаку, в руках у него знакомая мне шашка деда. Она всегда висела у нас дома на стене. Мой дед воевал : с ней еще в первую мировую войну, против германцев, а потом в гражданской рубал этой шашкой белых бандитов. И вот отец скачет на коне Абдурахмана, и в руках у него наша шашка. Он врезается в самую гущу фашистов и вдруг падает с коня, а сам держится за грудь и смотрит на меня. Точь–в-точь как смотрит с фотографии на стене.

Крик матери вернул меня к действительности. Царапая себе лицо, с растрепанными волосами, она со словами: «Сиротка мой несчастный», бросилась ко мне, прижала к мокрому от слез лицу. Я слышал, как стучалось ее сердце, и капли слез падали мне на щеки.

— Не разрывайся так, дочка, — гладя ее по плечам, успокаивала мать Салихат. — Не гневай Аллаха, будь терпелива. На войне чего только не случается, может, еще и жив твой сокол, вернется, ведь там и ошибиться могут. Вон Махмуда‑то ведь тоже погибшим считали, а вернулся, хоть и без ; ноги, а вернулся.

Мать отпустила меня, не переставая причитать: «Ненаглядный ты мой, да какая пуля проклятая тебя взяла. Милый ты мой… Родной ты мой», — выкрикивала рвущиеся'из сердца слова. Женщины, поддерживая мать с обеих сторон, повели ее к дому.

Вскоре к нам в дом собрался чуть ли не весь аул. Женщины плакали, говорили какие‑то слова об отце, о том, каким всегда был он смелым, как все ого любили, а мужчины молча выражали соболезнование нашей семье.

Вечером почти все разошлись, осталось лишь несколько женщин из близких родных. Приехавшая с'гор сестра Маседо без слов бросилась к матери, и обе заплакали.

Мы сидели на веранде за столом, и стул, на котором обычно сидел отец, был пустым. В эту минуту я особенно ясно вдруг почувствовал, что отца больше никогда не будет с нами. Не раздастся больше во дворе его звонкого голоса, никогда больше не сядет оп за этот стол. Я вспомнил, как он возвращался домой с поля, усталый, но веселый. Войдет, снимет бурку, стряхнет с нее капельки дождя и повесит на гвоздике у подпорки, а свою серую каракулевую папаху положит около себя на стуле. Я и сейчас слышу его голос: «Ой, проголодался ж я сегодня. Целого барана готов съесть». И я все смотрел и смотрел на его пустой стул. «Никогда теперь не вернется мой папа. Никогда… никогда», — слезы душили меня.

Ночью я был словно в бреду, то засыпал н видел во сне отца, он въез–жал в ворота на белом коне. «Откуда этот белый конь?» — мучительно думал я. И бурка на отце была белая и папаха. «Так, значит, ты жив?» — кричал я во сне и просыпался от своего крика. Слышал, как плакала мать, не так как днем, а тихо, глухим голосом. Около нее сидела бабушка, вся, в черном, с четками в руках. Голова у неб качалась из стороны в сторону, как маятник. «И за что Аллаха прогневали, где ты, сынок, в какой земле лежишь? Не найти могилы твоей», — причитала бабушка.

Маседо сидела около меня на постели и молчала. При свете лампы мне хорошо видно ее лицо, воспаленные от слез глаза, закушенные, растрескавшиеся губы. Она старается не плакать, лишь изредка из груди ее вырывается судорожный вздох, но она крепится. Неприлично ей, невесте, при матери и бабушке кричать и бить себя в грудь.

Я знал, что Маседо очень любила отца, хоть и стеснялась обычно быть ласковой с ним. Когда отец бывал дома, она ходила тихо, тихо говорила, словно боялась нарушить его покой. С завистью смотрела, как я бросался к отцу на шею, когда он приходил.

Хотя по обычаям аула после смерти родного человека раньше чем через месяц работать на поле никто не выходил, теперь не было возможности соблюдать обычай. Да и сама мать не хотела сидеть дома. «Не могу я без людей, места себе дома не нахожу», — говорила она бабушке. Та была недовольна, что мать вышла на работу. «Не у меня одной горе, вон нас сколько теперь вдов, вместе‑то легче горе сносить», — говорила мать. Дед Абдурахман, хоть и не приходился нам родней, но в доме у нас был за своего, к нему прислушивались, даже суеверная, сварливая бабушка. «Иди к людям, дочка, — сказал Абдурахман моей маме, — поглядишь на тебя, сердце разрывается. Почернела вся. С людьми‑то оно легче. А о сыне не беспокойся. Я его с собой в лес возьму. Вон и Хажу к себе беру, обоим‑то не скучно будет. Да и голодными не останемся. В лесу как ни на есть, а еда найдется: и ягоды, и дичь какая–никакая».

«Тяжело мне без сына будет, Абдурахман», — печально вздохнула тогда мать. Ей не хотелось отпускать меня, но другого выхода у нее не было. Дома у нас было хоть шаром покати, а что оставалось на дне сундука, на поминки ушло. Теперь мы варили хинкал из травы, добавив туда горсточку кукурузной муки, которую колхоз отпустил вдовам фронтовиков, и с нетерпением ждали нового урожая. Это и заставило маму согласиться. «Что делать, поезжай, сынок. Хоть сыт будешь, а то душа у меня изболелась, когда вижу в глазах у тебя голод», — сказала она мне.

Маседо поехала к своей отаре в горы, а я с дедом Абдурахманом и со сверстницей моей, Хажей, отправился в лес.





Я спешил рассказать деду Абдурахману и Хаже о событиях, свидетелем которых я оказался. Сторожка Абдурахмана прилепилась к невысокой скале, а с трех других сторон была окружена деревьями. Подойдешь уже совеем близко, а ее все не видно. Разве только печь топится, тогда ви–ден тонкий столбик дыма над деревьями. Вот и сейчас я его заметил. Значит, Хажа готовит обед. Дедушка Абдурахман оказался прав: голодными мы не были — жарили заячье мясо или варили из него хинкал, готовили рыбу, которую я ловил на удочку и прямо руками в горной речке, протекавшей недалеко от сторожки. Хажа рвала траву для приправ.

Сегодня дедушка Абдурахман, взяв охотничье ружье, ушел рано. «Раныпе‑то легко было, — говорил он. — И сам помоложе был, и конь подо мной. Каждый день, бывало, лес обходил. А теперь вон и сам постарел, и коня нету. А еще теперь я и егерь». Он обычно возвращался усталым и, кряхтя, садился на крыльце. Мы старались приготовить к его приходу обед. Вот и сейчас, наверно, Хажа старается. Я тоже проголодался, с удовольствием думал о хинкале.

Хажу я застал у входа в сторожку. Она кормила туренка. Маленького туренка, еще безрогого, на высоких тонких ножках мы застали на прошлой неделе в лесу, в кизиловых кустах. Он был ранен в ногу. Когда мы подходили к нему, он с трудом поднялся, пытаясь убежать, но, сделав три шага, упал и застонал. Хажа подбежала к дрожащему от испуга туренку.

— Я первая увидела, он мой, — сказала она, обнимая туренка.

— Хинкал из него будет вкусный, — сказал я.

— Ты что! Ни за что не зарежем, — чуть не плача, сказала Хажа. — Ты, Султан, жестокий. Я видела, как ты в галку стрелял.

— В галок можно, они только посевы портят, — заявил я.

— Нет, нельзя. У них тоже есть свои мама, папа и дети, — говорила Хажа.

Удивительная эта Хадаа. Раньше я ее вообще не замечал, хоть она и училась в одном классе со мной и жила в нашем авале. Я редко встречал ее на улице. После школы она сразу уходила домой и уж не выходила. Помогала матери по хозяйству, кормила ягнят, кур да всяких приблудных кошек, которых она приводила к себе домой, несмотря на упреки матери. В классе она отвечала уроки тихим голосом, неслышным на задних рядах, где я сидел. Тогда мне и в голову не приходило, что эта, как мне казалось, тихоня, станет моим другом. А случилось это вот как.

Как‑то я пришел на озеро искупаться, день был жаркий. Хотел я уже было влезть в воду, вдруг вижу, верзила Абулгасан делает мне знаки, подожди, мол.

Хоть Абулгасан и был из нашего авала, мы его своим пе считали, потому что все его братья жили з верхнем авале, и он часто пропадал там. Но и с нами, нижнеавальскими ребятами, он враждовать боялся, как‑никак жил‑то ведь он у нас, и выступи он во время драки на стороне братьев, мы бы уж ему не простили. Вот он и держался обычно в стороне, когда мы дрались С верхним авалом, за это его и прозвали «Абулгасан–середняк», — там Абулгасан и тут Абулгасан.