Страница 13 из 29
Вот донесет Тукпаш ягненка до стоянки, а там сухого места нет, положить некуда. Вечером вернутся овцы, к малышам не идут. Глядишь, уже скрутило ягненка. Лучше бы и не приносил! А как живого бросишь?
Сакманщицы, тоже голодные, промерзшие, работали до упаду. Приготовить что-нибудь поесть негде и некогда. И самое обидное — весь труд насмарку. Ягнята мерли, как мухи. Мысли у людей мрачные, нервы взвинченные. Отсюда грубость, обиды, ругань. Дошло до того, что во всем стали обвинять Мыйыксу: «Старый человек, а обычаи позабыл. Что бы перед началом окота тосов-духов угостить-задобрить. Алтай-батюшку попросить…» Сакманщицы — старухи. С ненастьем обострились у них болезни, ревматизм проснулся. Поносили они весь свет, бога и начальство. Их понять можно. Не то что голод утолить — приткнуться негде: избушка полна ягнят. Стоит зайти человеку, они с ревом кидаются, липнут к ногам, хватают за подол. И ночью места не найдешь, чтобы хоть на часок вытянуть натруженные ноги.
Прикатил на «Волге» председатель. Зубами скрипит. Набросился на Мыйыксу:
— Ты коммунист, а у тебя ягнята дохнут! На бюро райкома тебя вытащу!
Мыйыксу в ответ:
— Тащи, тащи! Сколько лет обещал тепляк построить? Где сено? Где комбикорм? Вместе пойдем на бюро. Вместе будем отвечать!
Ушли оба за кошару. Одна из сакманщиц уверяла, будто слышала, как они там сцепились — кости трещали. Все, конечно, могло быть: оба в заботах, в беде, разъяренные… Пришли обратно, однако, спокойные, и разговор был нормальный.
Когда в конце посчитали, на сто маток пришлось по сорок пять ягнят. Никогда у Мыйыксу такого не бывало. Вконец расстроился старик. В деревню не спускался, людей стал избегать. На собрание придет, где-нибудь за спины спрячется. До того-то он всегда в первом ряду садился, с трибуны громче, всех критиковал.
Год спустя Мыйыксу получил хороший приплод, выполнил план по шерсти. Но люди говорили, что надорвался Мыйыксу. Чего удивительного? Мог и надорваться. Такая работа, а он все-таки в годах. Думали, все, конец старику. Он на лошадь сесть не мог без посторонней помощи. А это — последнее дело, позор для мужчины!.. Все-таки помалу оправился Мыйыксу, ожил, повеселел. Опять зачастили к нему на стоянку бригадиры, зоотехники, ветеринары. Как и прежде, два казана на плите, всегда чай горячий, всегда любому гостю рады.
«Откуда у старого силы взялись? — размышлял Тукпаш. — Что его заставляет снова и снова испытывать судьбу? Кто знает, как у него нынче окот пройдет? Всякий раз это, как говорится, темный лес, каждый раз по-другому бывает. Сколько бы лет чабан ни проработал, его дрожь пробирает, едва об окоте вспомнит. А Мыйыксу, похоже, и не собирается сдаваться. Вон как лихо на коне скачет!..»
Ягненок, которого нес Тукпаш, тяжелел с каждым шагом. Как ни защищал он его от ветра, продрог малыш и устал, конечно. По счастью, сквозь пелену снега засерела стоянка.
Стоянка… Какая она у чабана? Притулится, присосется к подошве горы, как клещ-шапшык, или затаится в ложбине, укроется подолом тайги. А надо еще, чтобы место было солнечное, и от воды недалеко, и к дровам близко. Любая стоянка радует путника уже тем, что она есть, зовет, притягивает к себе, но в то же время и пугает — как-то встретят собаки?..
И у Калапа стоянка, как многие, — длинная, несуразная, сгорбившаяся на неровностях местности кошара, крытая соломой, рядом маленький тепляк, зарывшийся в навоз и укрывшийся за ополовиненным стогом. За ними — избушечка с казанок, вросшая в землю. В этой избушечке еще мать и отец Калапа жили. В ней сам Калап родился. Теперь в ней хранят зимой комбикорм и отходы зерна, а в эти дни разместили десятка два овечек с ягнятами. Вокруг всевозможные загоны-пригоны, изгороди, стожки, бурты навоза — целая гряда холмов. Поодаль — избенка чабана в одно окно, с шиферной крышей и сенями, покрытыми толем.
У самых дверей — почерневшее основание шестигранного аила. Каждый год собирается Калап покрыть аил, да руки не доходят. Может, и сделал бы, да запретили обдирать с лиственниц кору… А без аила плохо. Осенью и весной прямо беда — приходится в избушке пищу готовить, очень жарко, и мухи донимают. Что еще на стоянке? Коновязь трехступенчатая, побелевшая от дождей и времени, обглоданная лошадьми, с выбитой вокруг копытами воронкой. Вся стоянка завалена снегом. Только круглый загон, где ночевали овцы, в желтоватой грязи.
Мало осталось таких старых стоянок, хотя не так уж и мало. Колхоз, по возможности, обновляет по две-три стоянки в год. Посмотрели бы вы на новый чабанский зимник! Кошара из толстых лиственничных бревен, с потолком, под шифером. В ней всю отару укрыть можно. Тепляк больше, чем клуб в иной деревне. Везде побелено, водяное отопление проведено.
В этом году колхоз обновляет стоянку Мыйыксу. Там сейчас работает бригада гуцулов. До стоянки Калапа, по всей видимости, доберутся через год.
Неожиданно рявкнул и, перескочив через изгородь, набросился на Тукпаша Казар — чернопегий кобель Калапа.
— Уй! — испуганно вскрикнул Тукпаш.
Пес тут же признал его и, стыдливо опустив голову, ушел за кошару. Первые дни он прохода Тукпашу не давал, и, чтобы войти в доверие к нему, приходилось держать в кармане кусочек хлеба. Теперь Казар привык.
Из-за старой избушки показалась Сакылта. Она несла на спине навильник сена. За нею шла мать Калапа — тоже с вязанкой сена. Позади плелась обиженная дочка Калапа, поссорившаяся, видно, с бабушкой. Девочка хватала старушку за подол, а та ругалась: «Отстань! Не до тебя!»
В такое ненастье объягнившихся овец на пастьбу не погонишь. Значит, надо их кормить. Вот и пластайся. Маток больше трехсот. С ягнятами — почти семьсот голов. Накорми-ка такую ораву. Были бы они на улице, в загоне. А то распихали их, куда только могли: в тепляк, в кошару, в избушку. Поделили на группы. Каждую группу в отдельную клетку. И каждой дай сена, распредели поровну, никого не пропусти. Дать корм тоже не просто. Сено только на руках принести можно да, согнувшись под низеньким потолком, протиснуться через сто калиток. Раз прошел, — тут же за собой калитку затвори, чтобы не смешались группы, не вышло неразберихи, не нарушился порядок кормления и ухода. Одна оплошка, и столько работы прибавится — десять рук имей, не переделаешь.
— Э — матушка, — остановил Тукпаш мать Калапа. — Вы мимо двери прошли. Сюда, сюда идите!
— Фу, черт! — воротилась старая, приспустила вьюк с сеном, присмотрелась. — Ничего не видать… Ягненка принес?
— Ага, — кивнул Тукпаш, помог снять вьюк, внес его в тепляк. Овечка заскочила следом за ним. Тукпаш тут же бросил сено на пол и, рванувшись вперед, схватил овцу за задние ноги.
— Ко мне давайте ее, — крикнула Сакылта, стараясь перекрыть рев овец, увидевших сено. — Вот в эту клетку… Сегодняшних сюда будем ставить. А которым три дня, придется в кошару переводить. Голова кругом идет — не перепутать бы. Отметьте свою овечку, — она протянула Тукпашу банку с коричневой краской. — Триста четвертая будет.
Тукпаш зажал голову овцы между колен и поставил на переносице тавро. Тем же номером пометил ягненка.
— Разве триста четыре только?
— Нет, больше. На тех овечках, которых знаем, не ставили. С ними примерно триста пятьдесят будет.
— Ну вот, наконец-то! — облегченно вздохнула мать Калапа, закончив разносить сено по клеткам. — Хватит, с них. Ох, спина… Сдаю, видать, сдаю… Раньше такую работу и за работу не считала… — Она оперлась о косяк, отдышалась. — Когда же это было, дай бог память? A-а, в ту осень… Захожу я, значит, в юрту Кашемара. Может, думаю, табак есть у его матери. Вокруг очага много людей. Стала с ними здороваться. Не как теперешние — с каждым по отдельности. «Здравствуйте!» — «Здравствуйте!» Очередь дошла до мужика в черном пальто — он рядом спиной ко мне сидел. «Здравствуйте!» — говорю. Молчит. Может, тугой на ухо? Я громче: «Здравствуйте!». Тут как все грохнут: «Ха-ха-ха!» Оказывается, кобель это ихний возле огня греется. Я сослепу и не разглядела. Вот до чего дошла…