Страница 7 из 11
Для сельсовета сунеровская избушка тоже, как соринка в глазу, но ни у кого недостает духу приказать старой вдове, чтобы она взялась переносить свой домишко.
Сунер легко перешагивает через низкое, из трех жердин, прясло и с отчего-то вдруг забившимся сердцем тянет да себя ручку. Дверь закрыта на крючок.
— Мам! Мама, — тихо зовет Сунер.
И тут же по полу шлепают босые ноги, стучит крючок, и в дверях показывается обрадованное лицо матери.
— Ты, сынок? Ох, заждалась тебя. Знаешь, раздевайся тут. Я тебе сейчас табуретку принесу.
Она глядит на него и всплескивает рукам и.
— Ба-таа! Что это у тебя с лицом?!
При свете лампы Сунер и сам расстраивается: фуфайка и брюки порваны, все в пыли и грязи.
— Ничего, сынок, — утешает его мать. — Что поделаешь? Работа у тебя такая. Кушать будешь?
— Нет. Ничего не надо. Воды бы только…
Дома — после улицы — уютно и тепло. Сунер впадает в какое-то горячечное забытье: комната будто плывет куда-то, глаза слипаются. Он через силу выпивает чашку чая и валится на постель. Сон не сразу берет его. Он лежит и слушает, как мать убирает со стола, гремит железной заслонкой, заталкивая в печурку дрова. Потом она подходит к нему.
— Ах ты мой худенький, рыженький, — шепчет мать, не догадываясь, что Сунер не спит. Она чем-то укутывает его ноги, бормоча себе под нос, и пристраивается рядом, на полу, под овчинным полушубком.
На улице звонко голосят петухи.
Сунер чувствует, как неуемная усталость придавливает его к постели; ни ногой, ни рукой невозможно шевельнуть, и ему почему-то хочется плакать. В ушах как бы вдалеке шелестит и шелестит гул мотора и лязг сеялок; перед глазами крутится пыльная земля; кровать мерно покачивается, будто бы Сунер все едет и едет на сеялке…
— Э-э, парень! Разве можно так долго спать? Пора! Пора!
Сунер с трудом разлепляет веки. В дверях, прогибаясь под низкой притолокой, громоздится Бёксе. Его темное широкое лицо ласково и добродушно, покрасневшие глаза под мохнатыми бровями смотрят на Сунера тепло, улыбчиво.
— Да, парень! Рабочий человек давно уже на ногах.
Сунер поспешно вскакивает, натягивает рубашку, уже заштопанные матерью брюки.
— Садись, Бёксе, — приглашает мать, снимая с железной печурки пузатый зеленый чайник. — Выпей с нами чаю.
— Нет, нет, — отказывается, Бёксе. — Уже отчаевничал. Вот прикурить — это другое дело…
Он примащивается на лавку, вынимает кисет.
Никелированная кровать да стол, между ними большой, обитый жестью сундук, деревянная полка для посуды на стене — вот и все убранство избушки Сунера с матерью. Посередине — железная печурка. Правда, в углу высится белая глинобитная печь для выпечки хлеба, но с тех пор, как хлеб стали продавать в магазине, она только место занимает и в без того крохотной избушке. Вторую кровать уже не поставишь — некуда. Поэтому мать Сунера обычно спит на полу.
— Ешь, ешь, Сунер, поплотней. Не торопись, — кивает Сунеру Бёксе. — Для работяги главное, чтобы желудок был покрепче набит. Тогда силу в себе чуешь.
— Верно, Бёксе, верно, — поддерживает его мать и спрашивает: — Как нынче сев, Бёксе?
Голос ее слегка дрожит, а лицо становится грустным и будто обиженным. В прошлую весну она работала на подвозке зерна сеяльщикам, а в этот раз осталась дома — постарела, ослабла…
— Ничего, тянем потихоньку, — отвечает Бёксе. — Скоро отсеемся.
— Лишь бы хлеба встали. Уродилось бы… — вздыхает мать.
— Конечно. Хлеб — всему голова. Недаром говорится: лучше в дом ячменя чашку, чем золота с лошадиную голову.
— Отработала я свое… — не выдерживает мать. — Последняя моя весна была. Вот, думаю, если и косить не смогу, что-то со мной будет, а, Бёксе?..
Бёксе и Сунер выходят на улицу. Первое, что бросается в глаза Сунеру, — красное полотнище флага над сельсоветом. «Да ведь сегодня праздник! Первое мая!» — вдруг вспоминает он. Флаги развеваются повсюду: над школой, над магазином, над клубом. Сунер чуть не плачет. Как же так? Даже о празднике забыл из-за этой работы! Лицо Сунера до того печально, что Бёксе без труда угадывает его настроение.
— Брось, Сунер! Не расстраивайся, — обнимает он его за плечи. — Наш праздник придет после. Вот отсеемся и погуляем. Весь колхоз будет отмечать. Уж это будет праздник, можешь мне поверить!
Небо с утра пасмурно. Сизо-лиловые тучи совсем прижались к земле, несутся, наскакивая друг на друга, бесшумно стукаясь о вершину горы Куяган. На столбах гудят провода под ветром. Во многих домах еще спят — избушки стоят безмолвные, притихшие, с сиротливо холодными трубами. Коровы, хоронясь от ветра, прячутся за стенами сараев, лежат под пряслами. Собак и совсем не слышно. За речкой, по долине Кушкулы, тянет бесконечную борозду трактор. Отсюда, с высоты, — деревня разбежалась по пологому холму — долина Кушкулы напоминает серый лист огромной тетради, а на нем как бы ровной по линейке карандашной чертой эта строгая линия — след борозды.
У мостика, посередине деревни, скучились подводы. Собрались две бригады на работу. Одну из них в шутку стали звать «черноворотыми», другую — «сероворотыми», потому что бригадиры обеих бригад ходят в одинаковых полушубках, но с воротниками разных цветов.
— Бёксе, Сунер-то, оказывается, с вами? — слышится удивленный голос из кружка хмурых от утреннего холодка людей.
— Все понятно. Теперь переходящий вымпел и премии — ваши!
— Как, Сунер, идет работа?
— Ничего, — смутился Сунер и шмыгнул за ящик на телеге, прячась от ветра.
А вокруг течет негромкий разговор.
— Мы вчера раньше всех кончили: у нашего трактора бензопровод лопнул.
— Где бы листового табаку достать? У тебя нет, тетушка Каралдай?
— Что ты, что ты! Сама голову ломаю, у кого бы спросить…
— Эх, как отсеемся, двое суток буду храпака давать! Без отдыху.
— А я вчера вертаюсь домой, моя Чечегой спрашивает: «Чай будешь пить?» Буду, говорю. Сижу, тяну чаек, и так мне это все хорошо. Вдруг — шах! — искры из глаз посыпались. Гляжу: против меня Чечегой с поварешкой стоит. Тьфу! Оказывается, заснул за столом, а ее любимая пиала — подарок дяди — вылетела из рук и — вдребезги! Шишка-то какая, пощупай, ох-хо-хо…
Появляется Эпишке.
— Вас сколько ждать? — набрасывается на него Бёксе. — Голова есть или нет? Погода — вон она — сегодня жарко, а завтра — парко… Сеять — так сеять. Вас не дурака валять взяли!
— Ты… ты… ты… — силится тот оправдаться и все же находится: — Я что, к внукам не могу зайти? Мимо же ехал… Ах, тьфу меня! — хлопает он себя по лбу, потом шарит в телеге. — Кнут-то, кнут! У них забыл! На лавке. Там сидел…
— Погоняйте! — орет Бёксе. — Возьмете по дороге.
Телеги, погромыхивая, растягиваются цепочкой. Возницы нахлестывают лошадей почем зря, это их обратно с поля погонять не нужно. Эпишке, причмокивая, пытается расшевелить своего конька, но тот и не думает прибавлять шагу. Они тащатся в самом хвосте обоза…
Пыль, песок и мелкие камни хлещут по лицу Сунера. Ветер точно озверел, налетает вихрем. Сунер загораживается рукавом, крепко держась за край ящика сеялки, но это мало помогает.
Воздух сух и горяч. А Сунер напялил ватные брюки, теплую стеганку да еще зимнюю шапку, и ему жарко. Он вспотел. И легко одеться нельзя: по ночам и в такой одежде продрогнешь начисто.
Голова кружится, в висках ломит. И Сунер знает отчего. Семена ячменя обсыпаны каким-то красноватым порошком — протравлены. Лошадь чабана Уламыра, наевшись такого зерна, выпила воды и к ночи сдохла. А Сунер — нет-нет, выберет зернышко, какое покрупнее, и, забывшись, отправит в рот, грызет, как орех. Знает, что нельзя, а ничего поделать с собой не может.
Что-то сегодня случилось и со спиной Сунера. Нагнется неловко или шевельнется, что-то там хрустнет и так заломит, что ноги даже не держат. Так и хочется кинуться на землю, прилечь, прижаться спиной к мягкой, пахнущей теплом и хлебом борозде.
Трактор стреляет выхлопами и замирает. И как только оседает пыль, видно, что на его пути стоит какая-то женщина с алюминиевым бидоном и кричит. Приглядевшись, Сунер узнает жену чабана Кегеша — Кабай.