Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 91

Свидетельство об освобождении Камиллы Горвиц из предварительного заключения под залог в размере трех тысяч злотых

Еще жив был дед — Якуб Морткович. Моей маме двадцать семь, она незамужем. Семья из трех человек отнеслась к маленькому гостю как к чему-то чрезвычайно серьезному. В какой-то степени он разом удовлетворил ставшую нереализованной мечту о сыне и брате. В детстве меня беспрестанно пичкали бесчисленными историями о Янеке. В них он представал восприимчивым, умным, но упрямым мальчиком. С бабкой они поладили быстро. Она была гораздо либеральнее Флоры и многое позволяла. Начиная с альбомов с репродукциями и сборников стихов и кончая долгами прогулками в лесу. Хотя и тут не обошлось без конфликтов, к счастью, пустячных. Наверное, со стороны дяди Кубы, тети Янины и Ханки было и большее понимание. Тогдашний четырнадцатилетний подросток, а сегодня важный седовласый профессор Варшавского университета, он и поныне помнит множество подробностей тех детских лет, рассказывая про бабушку и деда. Когда он уезжал из Польши, меня еще не было на свете. Познакомилась я с ним, уже вернувшимся из России, в 1945 году. И на данный момент он — единственный носитель информации о времени, которого я не запомнила.

Жизнь в доме Мортковичей, все их занятия и разговоры сводились к литературе и искусству. Бабушка с дедом рассматривали свое дело как высшее предназначение, невероятно важно, без всякой иронии, и это не могло иногда мальчишку не раздражать. В их горделивом подчеркивании собственных заслуг перед польской культурой, в почти детском выпячивании знакомств с известными писателями был и свой снобизм. Но при этом время, проведенное в их доме, — почти год, он вспоминает, как период больших художественных откровений, которые навсегда запали в его душу и помогли пережить горькие минуты последующих лет. Не любитель преувеличений и восторгов, он попросил меня дословно записать то, что мне расскажет, без всяких литературностей: «Сколько я тогда начитался у вас дома поэзии Тувима и Вежиньского, сколько пересмотрел в книжном магазине этих репродукций, этих Турнеров, Моне, Панкевичей, Заков — все это стало моим».

Две рассказанные мне о нем истории ободряли меня, когда приходилось выслушивать сокрушения по поводу того, что в родне не было более трудного ребенка, чем я. Страстный пожиратель книг, он вечно воевал с тетей Яниной: входя в комнату вечером и заметив, что он много читает, она выключала свет. Но стоило ей выйти, и он включал свет снова. Она стала выкручивать лампочки. Он купил себе фонарик и при его свете читал под одеялом. Конфисковала фонарик. Тогда он вставал с книгой у окна и читал при свете уличного фонаря. Говорят, из-за этого он испортил себе глаза.

Другая история произошла раньше. Его, восьмилетнего, мои родители везут в гости к Жеромским. Ему предстоит познакомиться с великим писателем. Могу вообразить, сколько раз перед этим ему напомнили, как он должен себя вести, быть внимательным, чтобы за него не было стыдно. Невероятной чистоты рубашка, начищенные до блеска башмаки, приглаженная в последний момент Ханкой, то есть моей мамой, шевелюра на голове. Выглядел он великолепно, когда его представляли пану Стефану и пани Анне. На вопрос, кем он хочет стать в будущем, смело заявляет, что писателем. И что намеревается писать серьезные книги — «не для каких-то там служащих». Откуда взялся этот апломб и презрение по адресу низших слоев у парня, воспитанного по-коммунистически, не известно. Потом взрослые пошли пить чай, а детей — милую маленькую Монисю и ее подружку Марысю Скочылас, отправили в сад, где они должны были все вместе играть. Спустя какое-то время раздался душераздирающий крик Моники, которая через мгновение влетела на террасу с рыданиями: «Он раздавил мне грудную клетку! Он раздавил мне грудную клетку!» Пан Стефан, обожавший дочку, испуганно схватил ее на руки, стал утешать, целовать, спрашивая, что случилось, но та не могла выдавить из себя ни слова. Возникла довольно неловкая ситуация. Тетя Янина попробовала, было, ее разрядить. Ханка бросилась искать Янека в саду. Он, взбешенный, сидел под деревом. «Я так старался, — бормотал он, — а эти дуры не обращали на меня никакого внимания и разговаривали только друг с другом. Надо же им было показать, какой я сильный. Я взял одну из них, повалил на землю и прижал коленом. Откуда я мог знать, что она начнет орать, как резаная?» В неважном настроении возвращались все они домой.

В июне 1930 года Янек получил свидетельство об окончании пятого класса гимназии. Этот документ представлялся матери чрезвычайно важным. Он, поясняла она, позволит сыну продолжить учебу в Москве. А потому и Янек относился к свидетельству со всем подобающим пиететом, положил в особую папку и следил, чтобы во время долгого путешествия оно не пропало. Ведь от этого зависело все его будущее.





На вокзале его провожали варшавские родственники. Никто из них в самом страшном сне не смог бы предвидеть, что ждет в будущем тех, кто уезжал на Восток, и тех, кто оставался. Поразительно, но и те и другие выбрались целыми из-под давления тоталитаризма — здешнего и тамошнего. Благодарить жизнь за везение? Случай? Нет, прежде всего — за помощь людей, их доброжелательность. Ибо Люди — с большой буквы! — были везде.

У меня с удивительной яркостью запечатлелись в памяти две фразы из рассказов моей матери об этом расставании. Перед тем как сесть в поезд, Янек спросил ее с беспокойством: «Ханка! Правильно ли завязан у меня галстук?» Она по-сестрински нежно поправила ему его. И потом, уже, когда поезд тронулся, он все кричал ей в открытое окно купе: «Помни! Каждую неделю высылай „Вядомости Литерацке“. И каждый новый том Тувима. И Вежиньского. Обещай мне! Не забудь!» Довольно быстро выяснилось, что посылки из буржуазной Польши только навредят.

Партийные товарищи в Берлине медлили с советскими документами. Пришлось поехать с мамой отдыхать. В пансионат. Можно было подумать, что капиталистический мир водит их за нос. Предостеречь хочет? Остановить? В конце концов необходимые бумаги получены. Их им вручил Альфред Лампе, известный коммунистический деятель, во время войны один из создателей армии Костюшко в Советском Союзе. Его жена, красивая Крыся Юрковская, будет замучена в 1937 году в небезызвестных Бутырках. Лампе в период сталинских чисток избежал смерти только потому, что сидел в польской тюрьме. Разве мало было сигналов? Неужели нельзя было предвидеть то, что потом произойдет? Янек утверждает, что тогда, в 1930 году, еще нет. В любом случае не тогда, когда все виделось в далекой, заграничной перспективе.

Из Берлина поездом до Щецина. Оттуда — советским пароходом до Ленинграда. Далее — поездом до Москвы. Стоял жаркий июльский день 1930 года, когда они сошли на московском вокзале. А в памяти еще живы нарядные, богатые берлинские улицы, и тем больше бросался в глаза старый и бедный вид города тут. Янек тогда впервые в жизни увидел нескончаемые очереди у магазинов. И никак не мог уразуметь, почему покупатели покорно стоят на улице, вместо того чтобы войти вовнутрь и купить то, что им нужно. Понял только тогда, когда увидел пустые прилавки.

Они добрались до гостиницы «Люкс», где жили дядя с тетей — Макс и Стефания Горвицы (теперь Генрик Валецкий и Стефания Бельская). «Люкс» до революции был одним из лучших отелей в Москве. Позже, когда он стал резиденцией знати Коминтерна, он утратил свое былое величие. Комнаты Макса и Стефы были небольшими. В одной из них — у дяди, для Янека поставили раскладушку, а в другой — у невестки, также временно, — постель для Камиллы. Иногда к дяде с тетей приезжали гости. И для них ставились раскладушки, между которыми едва можно было протиснуться. В комнате Макса полно книг, журналов, которые не помещались на полках, он относил их в ванную, которой не пользовались — вода сюда не доходила. Мылись в бане, общей на весь этаж. Во время первого ее посещения парнишка ужасно смущался: отдельных помещений для мужчин и женщин не было. Постепенно привык к виду мывшихся вместе голых тел разного пола. Но больше всего его поразили клопы, — с их несметным количеством они не знали, как справиться.