Страница 8 из 36
Находиться на переднем крае было довольно тревожно. Пик моих переживаний наступил в связи с одной моей встречей с Титченером. Меня пригласили на собрание руководимой им группы избранных экспериментаторов, которые собрались в Университете Кларка в мае 1922 года, как раз когда я завершил свою диссертацию. После двух дней обсуждения проблем психологии чувств Титченер отвел по три минуты каждому участвующему аспиранту для описания его собственных исследований. Я рассказал о чертах личности и был наказан всеобщим осуждающим молчанием и подчеркнуто неодобрительным взглядом Титченера. Позднее Титченер спросил Лэнгфелда: «Почему вы позволили ему заниматься этой проблемой?». По возвращении в Кэмбридж Лэнгфелд снова утешил меня лаконичной репликой: «Вам ведь неважно, что думает Титченер». И я заметил, что это правда.
Этот случай стал поворотным пунктом. С тех пор я никогда не переживал из-за упреков или профессионального пренебрежения, обращенных к моим нестандартным интересам. Позднее, конечно, область психологии личности стала не только приемлемой, но и весьма модной. Но хотя сама область и стала легитимной, мои теоретические позиции одобрялись не всегда.
Я считаю, что годы моей учебы в аспирантуре Гарварда были в интеллектуальном плане не особенно продуктивными. Но помимо ученой степени, они принесли двойную пользу. Во-первых, в близком по духу кругу аспирантов я встретил свою будущую жену Аду Люфкин Гоулд, бостонскую девушку, которая после получения степени магистра работала в области клинической психологии. Наши интересы были очень близки. Во-вторых, Гарвард наградил меня стипендией Шелдона для поездок, которая дала мне возможность провести два года в Европе. Для меня эти годы явились вторым интеллектуальным рассветом.
В Америке были еще сильны немецкие традиции в психологии, хотя сама Германия была раздавлена первой мировой войной и инфляцией. Поэтому вполне естественным для меня было направиться в Германию. Уильям Джеймс и Э. Б. Титченер обессмертили в своих учебниках тевтонские основы нашей науки, здесь учились и мои собственные учителя. Дополнительное уважение к немецкой мысли я получил от гарвардских философов Р. Б. Перри и Р. Ф. Хернле.
Однако я не был готов к мощному влиянию моих немецких учителей, в том числе почтенных Штумпфа и Дессуара, более молодых Макса Вертхаймера, Вольфганга Кёлера и Эдуарда Шпрангера в Берлине, а в Гамбурге – Вильяма Штерна и Хайнца Вернера. Моим коллегой по учебе был Генрих Клювер, помогавший мне с моим хромавшим немецким и с тех пор оставшийся дорогим моему сердцу другом, несмотря на то, что пути наших психологических интересов разошлись.
В это время гештальт был новым понятием. Я не слышал о нем в Кембридже. У меня ушло несколько недель на то, чтобы понять, почему мои учителя обычно начинали свои двухчасовые лекции с бичевания Дэвида Юма. Вскоре я понял, что он был естественным «мальчиком для битья» немецкой структурной школы. Ganzheit и Gestalt, Structur и Lebenformen , а также die unteilbare Person [27] звучали как новая музыка для моих ушей. Это была разновидность психологии, которую я страстно жаждал, но о существовании которой не знал.
Конечно, я сознавал, что романтизм в психологии мог отравить ее научный дух. (Я сам был воспитан в гуманитарных традициях.) В то же время мне казалось, что высокое качество экспериментальных исследований гештальт-школы, оригинальные эмпирические исследования в Институте Штерна и блеск подхода (с которым я познакомился из вторых рук) К. Левина дали надежную опору тем видам концепций, которые я находил близкими мне по духу.
Таким образом, Германия дала мне поддержку того структурного взгляда на личность, который я построил сам. Для «Американского журнала психологии» (American Journal of Pshychology) я написал краткий Bericht [28] «Лейпцигский конгресс по психологии» (1923), обрисовав вкратце различные немецкие течения, отражаемые Structurbegriff [29] : гештальт, персоналистику Штерна, комплексные качества Крюгера и школу Verstehen [30] . От Штерна, в частности, я узнал о существовании пропасти между обычным спектром дифференциальной психологии (которую в основном изобрел он сам вместе с понятием IQ ) и подлинной персоналистической психологией, которая фокусирует внимание наорганизации индивидуальных черт, а не просто на построении психологического профиля.
Я познакомился и с немецкими доктринами типов, в том числе со сложными рассуждениями и исследованиями эйдетических образов Э. Р. Йенша. Я отважился повторить некоторые его работы годом позже в Кембридже, в Англии. В результате появились три статьи: «Эйдетические образы» (Eidetic Imagery, 1924), «Эйдетический образ и послеобраз» (The Eidetic Image and the After-image, 1928) и «Изменение и распад в образе зрительной памяти» (Change and Decay in the Visual Memory Image, 1930). Позднее я пришел в ужас от проституирования Йеншем своей научной работы для подведения психологических оснований под нацистскую доктрину. Его параноидные усилия объяснили мне некоторые наиболее слабые части его ранней эйдетической теории.
Год в Англии я провел, в основном анализируя свой немецкий опыт. Профессор Фредерик Бартлетт любезно предоставил мне возможности для работы. Айвор Э. Ричардс пригласил меня написать статью «Точка зрения гештальтпсихологии» для журнала «Психика» (Psyche, 1924), но, признаюсь, в основном я размышлял о проведенном в Германии годе и наслаждался изучением Фауста с профессором Бройелем.
Так подошли к концу годы моего формального образования. В телеграмме от профессора Форда мне предлагалось с осени 1924 года начать преподавание социальной этики в Гарварде. Помимо принятия на себя его курса по социальным проблемам и социальной политике, мне была предложена новаторская затея – прочитать новый курс по психологии личности.
1924–1930
По складу характера я человек тревожный, поэтому готовил свои курсы тщательно и добросовестно. Когда руководитель кафедры – доктор Ричард Кэбот – намекнул, что моему стилю преподавания «недостает огня», я постарался добавить живости в содержание лекций. В 1925 году мы с Адой поженились, и в течение сорока лет ей приходилось терпеть напряжение, характерное для всех моих начинаний.
Наш сын Роберт Брэдли родился в 1927 году, после того как мы перебрались в Дартмутский колледж. Позднее он стал педиатром, и мне приятно чувствовать себя мостом между двумя поколениями врачей.
Результатом двух первых лет моего преподавания в Гарварде было возникновение очень важных профессионально-дружеских отношений. Во-первых, с доктором Ричардом Кэботом, занимавшим в Гарварде две профессорские должности – по кардиологии и социальной этике. Он показал себя человеком с замечательно громким голосом общественной совести. Добившись профессиональных высот в своей медицинской деятельности, он каким-то образом находил время учредить медико-социальную службу, написать множество ясных томов по медицине и этике и глубоко затрагивать студентов бескомпромиссным изложением своей собственной пуританской разновидности этики. Будучи состоятельным бостонским ученым мужем, Кэбот следовал теории и практике филантропии, привлекательной для моего собственного ощущения ценностей. Он так же сильно, как и я, верил в целостность каждой отдельной человеческой личности и часто оказывал финансовую поддержку и духовную помощь, когда чувствовал, что мог помочь росту другого человека в критический момент. В 1936 году он оказал мне поддержку, чтобы я мог взять свободный семестр для завершения своей книги «Личность: психологическая интерпретация» (Personality: Psychological Interpretation, 1937). Постепенно я стал участвовать в его проектах, унаследовав после его смерти общее руководство Обществом молодежных исследований Кембриджа – Соммервилля [31] . Он также попросил меня быть попечителем Фонда Эллы Лиман Кэбот, который год за годом продолжал осуществлять его филантропическую позицию «поддержки людей, имеющих идеи». Через этот фонд я был связан со знаменитым преемником доктора Кэбота доктором Полом Дадли Уайтом и другими друзьями в уникальной и очень близкой мне филантропической деятельности.