Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 105

В самом Париже сады герцога Шартра, герцога Бирона и г-на Бутена являются наиболее замечательными.

И тем не менее почему-то считают, что смешно устраивать сады в черте города или вблизи застав.

194. Королевская библиотека

Этот памятник людской гениальности и глупости служит доказательством того, что сокровище человеческого ума не измеряется большим числом книг. Всего только в какой-нибудь сотне томов заключаются его истинные богатства и слава. Пройдитесь по этому зданию: в залах этой колоссальной библиотеки вы найдете пространство в двести футов длиною и в двадцать футов высотою, занятое книгами мистического богословия; сто пятьдесят футов, занятых самой утонченной схоластикой; сорок туазов, занятых гражданским правом; длинную стену, состоящую из громадных исторических сочинений, сложенных наподобие каменных плит и столь же тяжелых; около четырех тысяч эпических, драматических, лирических и прочих поэтов, не считая шести тысяч романистов и почти стольких же путешественников. Разум затемняется этим множеством совершенно незначительных книг, занимающих столько места и только путающих память библиотекаря, который не в состоянии в них разбираться и содержать их в порядке. Да никакого порядка здесь и нет, а каталог, составленный тридцать пять лет тому назад, только увеличивает этот невообразимый хаос.

Если нужно пройти, как говорит Фонтенель{427}, сквозь все глупости, какие только можно себе представить, чтобы дойти до чего-нибудь разумного, то мы можем сказать, что уже приближаемся к истине. Наши отцы, очевидно, истощили все возможное сумасбродство, доказательством чему являются эти толстые тома юриспруденции, теологии, медицины, истории и прочее. Человеческий ум производит весьма жалкое впечатление в этой обширной коллекции; именно здесь уместно скорбеть о слабости человеческого разумения и вздыхать над всеми этими совершенно невероятными произведениями.

Безумие и глупость собраны в этих in-folio, и устрица, спокойно сидящая в своей раковине где-нибудь на утесе, кажется более разумным существом, чем доктор, говорящий на протяжении шести тысяч страниц одни только глупости и хвастающийся к тому же, что постиг всеобъемлющую науку. Ничто так не огорчает, как зрелище этих внушительных архивов горделивого и беспросветного безумия; хочется в виде противоядия схватить какой-нибудь том Монтеня{428} и бежать оттуда со всех ног.

А между тем, все эти подонки людских мнений незаметно осаждаются, несмотря на усилия тех, кто их взбалтывает и погружается в них; и это дает надежду, что напиток, которым мы будем впоследствии наслаждаться, будет здоровым и чистым.

Но кто возьмет в руки факел, чтобы поджечь и уничтожить эту нелепую груду устаревших и безрассудных понятий, в которой роется, теряя драгоценное время, молодой талант, еще не отдающий себе отчета в собственных силах и доверяющий мнениям других? Но что говорю я! Сдержим этот порыв; не будем ничего сжигать. Перестаньте дрожать, тяжеловесные ученые, смешные библиоманы, снотворные компиляторы никому ненужных фактов, — ступайте упивайтесь своей жалкой наукой! Списывайте старые ошибки, сочиняйте груды новых, забудьте свой век и возвратитесь к веку Сезостриса{429}. Ваш педантизм меня забавляет, и одного презрения вполне достаточно…

Но подобно тому как глупый человек делается еще глупее благодаря книгам, ибо он им верит, — гениальный человек, не верящий им, сумеет, быть может, высечь из них единую, великую истину. А потому сохраним их для него — до тех пор, пока он не докажет нам их полной бесполезности. Не будем же прибегать к всесожигающему факелу: глупость пребывает не в книге, она — в читателе… Да поймет меня тот, кто пожелает… Сейчас я не хочу высказываться яснее.

Это громадное учреждение бывает открыто лишь два раза в неделю в течение двух с половиной часов. Заведующий библиотекой изыскивает всякие предлоги, чтобы то и дело отлучаться. Посетителей обслуживают плохо, к ним относятся презрительно. Королевское великолепие сходит на-нет, когда приходится иметь дело с низшими властями, до крайности ленивыми. Не должны ли бы мы иметь возможность ежедневно пользоваться этими книгами, созданными скорее для справок, чем для чтения? Приходится ждать целыми месяцами, когда чиновники соблаговолят отворить дверь. Книги им надоели, и они выдают их с недовольным видом.

195. Фузилеры на спектаклях

Невозможно представить себе ни одного спектакля без присутствия в театре тридцати фузилеров{430} с порохом и патронами в карманах.





Здесь не мало свистков, но у нас есть защита! Эта фраза сделалась поговоркой. Внутренняя охрана держит весь партер в состоянии полной пассивности; и как бы он ни скучал, как бы ни был утомлен, какой бы ни было давки, он не имеет права выказывать ни недовольства, ни скуки.

И тем не менее бедная публика покорно платит деньги, платит за то, что ей преподносят, а не за то, что она желала бы видеть. Ее окружают ружья, и ей одинаково запрещается и смеяться несколько громче, чем полагается, во время веселой комедии, и слишком громко плакать, глядя на представление какой-нибудь трагедии.

Партер, если не считать мимо летних волнений, всегда погружен в самое мрачное уныние. При первой же его попытке проявить чем-нибудь свое существование, тут как тут солдаты, готовые тотчас же схватить вас за шиворот.

Потом вас ведут к комиссару, но в действительности судит вас не он, а караульный офицер, которому часовой весьма туманно докладывает о случившемся; комиссар же присутствует только для вида, для сохранения требуемой благопристойности; арестованного судят по-военному. Офицер отправляет его в тюрьму, комиссар же, не глядя, подписывает, основываясь лишь на рапорте, поданном человеком в синем мундире.

Злоупотребления такого рода достаточно всем известны, но не все знают, что гражданина тащат к комиссару только для вида и что арест или освобождение зависят вовсе не от него, несмотря на то, что судит именно он.

Наши спектакли нуждаются в писателе, который, так сказать, наблюдал бы за ними и записывал бы все оскорбления, наносимые публике, будь то по небрежности, или по лени, или по глупости актеров.

Все искусства подвергаются благотворному влиянию критики, которая держит их на-чеку. Почему же одно только декламационное искусство избавлено от ежедневных замечаний, которые повели бы к его усовершенствованию? Когда дело касается удовольствия, доставляемого этим прекрасным искусством, необходимо проявлять особенную тонкость; если не достигнуто полной иллюзии, значит не достигнуто ровно никакой.

Как может критика относиться равнодушно к этим автоматам, которые убивают в зрителях всякую чувствительность, сводя на-нет красоту наших шедевров? Актер привыкает в конце концов к свисткам настолько, что самое единодушное шиканье кажется ему лишь мягким мимолетным ропотом. Вернувшись за кулисы, этот варвар вытирает вспотевший лоб, и все уже забыто им до следующего дня, когда он опять примется вас истязать.

Бдительный критик, который от имени публики стал бы преследовать этого жестокого врага ее удовольствий, неминуемо прогнал бы его со сцены или заставил бы его путем настойчивого труда преодолеть все недостатки, делающие его игру невыносимой.

Тот же строгий критик сумел бы пристыдить за лень актеров, отсутствующих целые полгода и осмеливающихся незаслуженно получать от театра деньги. Одновременно с этим критик справедливо хвалил бы каждого ревностного и усердного актера и в особенности такого, который охотно посвящает себя исполнению театральных новинок. Тому же, который от них отказывается, он дал бы понять, что тот делает это или по неспособности охватить тот или иной характер, пока не сыграет этой роли раз тридцать, или из-за непростительного равнодушия к своему искусству. Таков был, между прочим, и актер Лекен{431}: посвятив себя исключительно исполнению произведений г-на де-Вольтера, он дал тайный обет губить всякую вещь, прибывшую не из Ферне{432}.